Сейчас на сайте

Глава 5. Фастов

 

Фастов – небольшой городок между Белой Церковью и Киевом, в 60 км от Киева. И в то время, и сейчас известен он главным образом большой узловой железнодорожной станцией.

Мы переехали в него осенью 1948 года и прожили около полутора лет. Таким образом, проучился я там с начала 8-го до средины 9-го класса. Срок недолгий. И хоть возраст у меня в то время был вполне сознательный, в памяти сохранилось мало: большинство того, что вспоминаю из детства, относится то ли к предшествующей Белой Церкви, то ли к последующей Смеле.

 

Дом и двор

 

Конечно, и здесь жили мы на нефтебазе. Только её вид и расположение были совсем другими. Белоцерковская нефтебаза располагалась в населённом районе, и наше подворье имело вид сельской усадьбы. А Фастовская была в сосновом лесу, за городом, довольно далеко от всякого жилья и даже от железной дороги, с которой соединялась специальной веткой. Наш двор в Белой Церкви вспоминается мне залитым ярким солнцем, а в Фастове – в густой тени. Впоследствии мне пришлось повидать немало лесов. Разные они бывают. Но этот был каким-то неинтересным и неприветливым. В то время у меня и мысли не было, что надо бы его получше исследовать. Не было такого обычая и у родителей. Так за всё время я и не выходил в лес за пределы территории нефтебазы, кстати, довольно большой.

Нефтебаза была новая, кончали её строить уже при нас. В частности, к нашему приезду ещё не построили уборную (после Киева все наши уборные были дворовые), и в первые недели, если не месяцы приходилось бегать в лес. Судя по всему, эта нефтебаза была менее значительной, чем Белоцерковская. Если в Белой мне вспоминается постоянное движение машин и подвод, то здесь тишина и преимущественное бездействие.

 

Тюрьма

 

Жизнь в Фастове для нашей семьи имела один существенный недостаток. Нефтебаза была маленькой, штаты полагались меньшие, в частности, в бухгалтерии – только два человека: конечно, папа – главбух, а в помощники ему определили Катю. Маме пришлось искать работу. Найденное место работы оказалось достаточно экзотичным: она устроилась бухгалтером в тюрьму [1]. Конечно, это была обычная уголовная тюрьма. Меня очень шокировало, что мама оказалась, хотя и в невинной роли, причастной к карательной системе. Я с жадностью прислушивался, не услышу ли чего о жизни в тюрьме, но мама, по-видимому, и сама мало знала, а если и знала, то не хотела меня травмировать подробностями. Только один раз она рассказала, что была попытка побега, но убежать далеко не удалось, беглецов поймали и избили. Я, конечно, был в ужасе и полностью сочувствовал беглецам, как и всем заключённым.

В это же время я столкнулся, хотя и издали, уже с настоящим представителем карательной системы. К директору нефтебазы по фамилии Кишко, длинному, нескладному и мрачному человеку, напоминающему фельдкурата Отто Каца на иллюстрациях Бориса Ефимова, и, кстати, тоже еврею, приехал на побывку сын с женой и дочерью. Я услышал, что этот сын – следователь, и с ужасом всматривался в человека, способного пытать заключённых, что представлялось мне главной функцией советского следователя. С дочерью же его, крохотной хорошенькой девочкой лет четырёх, охотно игрался, насколько позволяла разница в нашем возрасте.

 

Папина операция

 

Главным событием во время нашей жизни в Фастове была папина операция.

Я упоминал, что ещё в Киеве во время оккупации у папы обнаружилась язва желудка (точнее, язва двенадцатиперстной кишки). Он промучился с ней лет 5 или 7. Значительная часть моего детства прошла в сопровождении этой болезни. У него часто бывали приступы, он приходил из конторы совершенно зелёный и валился на кровать. Такой приступ мог продолжаться несколько дней. Потом папе легчало, он вставал и снова выходил на работу. Залеживаться он себе не позволял – как же, необходимо во время сдать отчёт. Во время этих приступов всё в доме притихало, и мы, затаив дыхание, ждали их окончания.

В попытках лечения обращались к разным народным средствам. Так ещё в Киеве мама раздобывала собачий жир (кто его только изготавливал?), якобы помогающий при таких болезнях. От папы скрывали его происхождение, называли жиром какого-то дикого зверя (типа бобра), но от меня секрета не делали.

С того времени, как жизнь у нас несколько наладилась (т. е. года с 45-го), папе пытались устроить какую-то диету. И, по крайней мере, один раз, в 47-м году, удалось достать путёвку на лечение в Кисловодск. Там папа, наконец, немного отдохнул, побывал в интересных местах, вернулся загорелый, весёлый и довольный, и мы радовались за него. Но всё это нисколько не помогло от болезни.

Не помню, когда он начал ездить в киевские больницы, чтобы показаться врачам. И вот после одной такой поездки сообщил, что ему рекомендуют лечь на операцию. Это предложение папа с мамой долго обсуждали. В нашем представлении и сама папина болезнь, и возможная операция были смертельно опасными. Предложения об операции для нас прозвучало так же, как сегодня звучит предложение об операции рака или на сердце. Но, в конце концов, решили, что это единственный выход, дающий какой-то шанс. Папу собрали, и он в сопровождении мамы поехал в Киев ложиться в больницу.

День операции был известен заранее. Я помню, как в этот день все мы нервничали и не могли найти себе места. Но не помню, как пришло известие о результате. По логике вещей, мама могла бы позвонить на нефтебазу. Запомнилось же мне уже её возращение с сообщением, что операция прошла хорошо. Какой это был восторг! С плеч свалилась гора: папа будет жить! папа будет здоров! Как всегда после поездок в Киев, мама привезла мне новую книгу. Это были «Былое и думы». Книга так и осталась в моей памяти связанной с успешной папиной операцией.

Интересно повёл себя Феб. В день операции он был испуган, забился под кровать, и никакими усилиями не удавалось уговорить его поесть. И вот, наконец, вылез из-под кровати и с аппетитом поел. Потом оказалось, что это произошло в тот момент, как окончилась операция. И как он радовался возращению папы на этот раз!

Папа возвратился примерно через неделю. Он выглядел измученным, похудевшим, но бодрым и оптимистичным. Операция была сложной, продолжалась около двух часов, оперировал Пхакадзе, известный киевский хирург. Папа всю оставшуюся жизнь вспоминал его как своего спасителя. Когда мне сейчас случается бывать на Байковом кладбище, я прохожу мимо его памятника и склоняю голову. Папа охотно рассказывал о лечении и самой операции. Он изображал Пхакадзе, пытаясь передать грузинский акцент, и я видел перед собой крупного весёлого человека, шутившего с папой. Когда его пытались как-то, очевидно, скромно, отблагодарить, он отшутился и категорически отказался. На прощание Пхакадзе дал разные советы, и среди них – категорический запрет курить. Раньше папа курил довольно много, я помню его с постоянной папиросой. Но этому совету он последовал и в рот папиросу больше не брал. В нашей семье осталась курящей только мама, а курила она так же много. Кстати, приучил её к курению сам папа в годы молодости.

Было трудно поверить, что папа совсем здоров и эта болезнь не вернётся. Тем не менее, так и случилось.

 

Дядя Евстраша

 

Другое яркое воспоминание – приезд дяди Евстраши. Он вдруг появился в нашем доме, аккуратный, подтянутый, во френче, галифе и унтах. Острая бородка, очки, смотрящиеся как пенсне. Если отвлечься от одежды, облик совершенно не современный, чеховский интеллигент, из работающих интеллигентов, знающих и делающих дело. Чувствовалось, что это серьёзный человек, живущий по твёрдым принципам. Кажется, он только недавно вернулся в европейскую часть Союза, и одна из первых поездок была к нам. Очень хотелось узнать о его жизни в ссылке, но было понятно, что это не обсуждается. Со мной он тоже общался серьёзно, как со взрослым, я с ним охотно рассуждал на разные темы. Хотелось бы теперь вспомнить эти разговоры. Но я твёрдо помню общее впечатление: дядя Евстраша, как и папа, правильные люди, вот таким и нужно быть. Прогостил он у нас одну или две недели.

 

Школа

 

В Фастове я учился в железнодорожной школе. Нынешний читатель может неправильно понять это название, приняв её за что-то вроде профтехучилища железнодорожного профиля. На самом же деле это была обычная школа с обычной программой, но опекаемая железнодорожным ведомством. Последнее, как ведомство богатое, позволяло себе проявлять заботу о своих сотрудниках и содержало за свой счёт школы, предназначенные для их детей. Такие школы обычно лучше оборудовались, труд учителей лучше оплачивался, и вообще они считались своего рода привилегированными.

Школа моя располагалась прямо напротив железнодорожного вокзала. От нашего дома первые минут 10 нужно было идти по грунтовой дороге, дальше до самого вокзала по железнодорожной линии. Чтобы было интереснее, я чаще всего шёл по рельсам, иногда перепрыгивая с одного на другой. Тем же путём ходили и другие школьники, правда, их было не так много. Приходилось уступать дорогу поездам, которые напоминали мне об этом гудком, но в это время дня они бывали довольно редко – мне встречались один или два. Пройдя мимо вокзала, я поднимался на пешеходный мост над путями, и сразу же за ним была школа. Действительно, самое убранное и аккуратное здание из трёх моих школ. А через этот мост мы бегали в здание вокзала на переменках, покупали там мороженое, а я ещё и брошюрки из Библиотеки журнала «Красноармеец» и книги Рижского издательства. Занимался я всё время на второй смене, так что шёл в школу днём, а возвращался уже вечером. Дорога в одну сторону занимала около часа.

 

Учителя

 

Из учителей заслуживают упоминания несколько.

Прежде всего – учитель математики Рогульский. Это был один из самым симпатичных за всё мое школьное время учителей, и, тем не менее, его имени и отчества я не запомнил. Частично моя симпатия была вызвана тем, что он напоминал папу – такой же худой, с маленькими усиками, только чуть повыше и постарше. И ещё – такой же серьёзный, интеллигентный, вызывающий доверие, в общем – такой же настоящий. Он прекрасно преподавал, и чувствовалось, что любит своё дело – и математику, и профессию учителя. Я уже доучивался последние дни перед отъездом, когда что-то услышал о дифференциальном исчислении и заговорил с ним об этом. На другой день он принёс мне популярный вузовский учебник. Почитав его пару вечеров, я узнал, что такое производная. А дальше читать было некогда, я вернул книгу в последний день, когда уже и не был на уроках, а только пришёл забирать документы.

С Рогульским связан один запомнившийся эпизод. Однажды нашему классу поручили ответственное мероприятие – обойти расположенные вдоль линии жилища железнодорожных рабочих (обходчиков, стрелочников и т. п.) и переписать детей школьного возраста. Цель обследования – выяснить, все ли они ходят в школу. Обследовалось полотно между Фастовом и Белой Церковью. Моей группе достался участок от середины пути до Белой, т.е. километров 15. Нас было человека три школьника, и с нами Рогульский. Я в это дело включился охотно. И в прекрасный летний день с удовольствием шёл вдоль полотна, пил вкусную колодезную воду, заходил и беседовал с «народом» (традиции почтения к которому успел перенять из литературы прошлого века). И уже возвращаясь, в вагоне услышал от Рогульского фразу, которая заставила меня призадуматься: «Смотрите, вот ведь как у нас заботятся о людях. Где ещё государство станет заботиться, чтобы все дети учились?» Это была едва ли не первая фраза с похвалой в адрес советской власти, в которой я увидел какой-то смысл; все предыдущие я сходу отметал как чистую демагогию. Наверное, сыграло роль и то, что услышал я это в неофициальной обстановке, от заслуживающего уважение человека, причём такого, который никогда в советской агитации замечен не был. И я подумал: а ведь и вправду, надо быть справедливым, и советская власть иногда делает для людей что-то полезное.

Русскую литературу преподавала Любовь Ивановна. Хотя она была молода (преподавала первые годы) и хороша собой, язык не повернётся назвать её молоденькой и хорошенькой. В этих словах есть что-то легкомысленное, и они никак не приложимы к моей бывшей учительнице, серьёзной, внимательной и тоже настоящей. Я к ней относился с пиететом и робким обожанием. Неординарным поступком с её стороны было то, что она, помимо школьной программы, провела несколько уроков, где знакомила с классиками мировой литературы. Неординарным ещё и потому, что в те годы всё зарубежное было под большим подозрением – начиналась борьба с космополитизмом. Один из уроков был посвящён Шекспиру, и я попросил у Любови Ивановны книгу – красивый томик с пятью пьесами, довоенное издание в оранжевом переплёте.

Интересной личностью был учитель украинской литературы и психологии – пожилой украинский интеллигент. О нём ходили какие-то глухие слухи, из которых я сделал вывод, что раньше он был научным работником, а теперь изгнан из науки по подозрению в украинском национализме. То ли в силу этих обстоятельств, то ли по природе он был человеком замкнутым, никаких контактов с собой не допускал. Судя по всему, он должен был хорошо преподавать украинскую литературу; однако, несмотря на это и на молчаливое уважение к нему, предмет меня всё же не заинтересовал.

От директора же школы осталось общее впечатление как о личности комической. Может, он у нас тоже что-то преподавал, не помню. Вида он был нескладного, с птичьим не блещущем интеллектом лицом. Ученики запоминали более или менее смешные его выражения и потом долго их повторяли. Так почему-то нас очень веселила фраза: «Ученик Лопата с лопатой в руках…». Это наш директор рассказывал об энтузиазме, с которым мы трудились на воскреснике.

 

Соученики

 

Что же касается моих соучеников, то, в отличие от Белоцерковской и Смелянской школ, у меня к ним не осталось тёплого чувства. Дурных тоже не осталось – так что, можно считать, никаких.

При моём появлении в классе наша классная руководительница, учительница химии и биологии, то ли посмотрев мои отметки, то ли послушав первые ответы, сказала: «О, у нас новый Богданович появился». Богданович был отличник, выбывший из класса незадолго до моего появления, признанный авторитет (не в нынешнем уголовном понимании слова) в глазах и товарищей, и учителей. Таким молчаливым конкурентом он и оставался для меня в глазах моих товарищей едва ли не всё время. По тому, что я слышал, он в отличие от меня, был парнем лихим и склонным к эксцессам, в общем «рубаха-парень», что товарищам импонировало, а учителями прощалось как причуды способного ученика. Среди его подвигов значился и такой, как соблазнение домработницы своих родителей, о чём ребята перешёптывались с одобрением, я же никак одобрить не мог и помалкивал.

Я тоже достаточно скоро завоевал авторитет в глазах товарищей, однако, признавали его не все. Создавалось впечатление, что в классе продолжается борьба за первенство, в которой я, помимо своей воли, участвую. Роль первого «авторитета» между убытием Богдановича и моим появлением пытался завоевать Лёня Стайнов, хромой молодой человек, выглядевший (а, возможно, и бывший) гораздо взрослее всех нас, уже бреющийся. Завоёвывал её он не академическими успехами, к которым был подчёркнуто безразличен (учился в среднем на четвёрки, но без труда), а некоторым общим стилем жизни, насмешками, цинизмом, как бы пародией на байронизм. Была у него и своя партия, группа поддержки. Вот моё-то появление и испортило его перспективы.

Не скажу, чтобы наш конфликт принимал какие-то драматические формы, – не говоря уже о драках. Но я всё время чувствовал на себе изучающий и критический взгляд и готов был услышать что-то нелицеприятное по своему адресу. Между нами шла пикировка, мы рисовали друг на друга (равно как и на других соучеников) карикатуры и писали эпиграммы. Помню одну довольно удачную в свой адрес. Свои неофициальные тетрадки, предназначенные, в частности, для этих целей, я иногда оформлял как печатные издания, указывая издательство: Госсмехиздат, Госсвистиздат. Одну из них я открыл стишком, в котором рефреном звучали эти названия. Лёня ответил на него пародией, выдержанном в том же размере:

«Паскуда, брось писать пасквили

И не расстраивай ребят,

Покуда морду не набили

За Смехиздат, Госсвистиздат».

 

Некоторый конфликт с товарищами возник у меня по другому поводу. Детский коллектив нередко выделяет из своей среды своего рода «козла отпущения», над которым становится принятым смеяться, далеко не безобидно, шпынять, так или иначе издеваться. В моих коллективах это случалось не так часто, но всё же случалось, и у меня каждый раз возникала потребность вступиться за преследуемого. В моём Фастовском классе среди ребят вообще были приняты шутки, лучше сказать, насмешки друг над другом, а наиболее неудачливые становились предметом постоянных насмешек. По-видимому, сказывалось влияние Лёни Стайнова. Предметами постоянных шуток почему-то были толстоватый еврейский парнишка Лёня Каботянский по прозвищу Бузя и уж совсем не еврей, а сын офицера Жора Скиданов. Каюсь, и я писал на них эпиграммы или придумывал истории. Но уж полностью затравленным бывал Перельсон (имени не помню), высокий и очень нескладный, всем видом, речью и манерами напоминавший отнюдь не еврея (разве что сильно присмотревшись в чертах лица можно было найти что-то еврейское), а забитого и придурковатого сельского хлопца. Его преследование меня тем более возмущало, что я видел в этом признак наступившей эпохи борьбы с космополитизмом, т.е. официального антисемитизма. Не берусь вспомнить, в чём проявлялась моя защита. Только однажды, когда Перельсона толкнули, он ударился, из носа пошла кровь и он заплакал (впрочем, уверен, что такой исход получился не нарочно), я бросился с кулаками на обидчиков. Последнее, впрочем, роли не сыграло, справиться с ними я бы всё равно не мог, да они и сами были огорчены случившимся.

К моему нынешнему удивлению, о моих фастовских соучениках вспоминались всё негативные факты. Можно было бы ожидать, что таким осталось и общее впечатление от них. Но это не так. Как сказал бы Воланд: «Люди как люди».

 

А дружил я только со своим одноклассником Эдиком Скалыгой, невесёлым бледным курносым мальчиком, выглядевшим чуть старше других. Я его выделил среди остальных, почувствовав, что с ним можно делиться критическими замечаниями в адрес советской власти. Помню, как мы гуляли и беседовали на берегу маленькой речушки Унавы, среди городских огородов. Помню, что был в гостях в его маленькой хатке. А вот содержания наших бесед хоть убей не припомню.

 

Об отношениях с девочками расскажу такой эпизод. Однажды ко мне подошла одна из них и сказала, что со мной хотела бы дружить Лида Рубинштейн. Эта Лида была вполне славная невысокая девочка, однако по скромности не очень заметная и потому не привлекавшая моего внимания. А влюблённым я себя считал в другую девочку, уж совершенно не помню, в какую. И я ответил очень серьёзно, что Лиду очень уважаю (эти слова я запомнил дословно), но моё сердце занято и тому подобное.

 

Отъезд

 

Завершилась же наша жизнь в Фастове по обычному сценарию: конфликт папы с директором Кишко, новое назначение, отъезд.



[1] Не исключаю, что это было не в Фастове, а уже позже, в Смеле.


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Редактор - Е.С.Шварц Администратор - Г.В.Игрунов. Сайт работает в профессиональной программе Web Works. Подробнее...
Все права принадлежат авторам материалов, если не указан другой правообладатель.