Сейчас на сайте

Марк Барбакадзе

Записки на Lap-Top

1. Наш госэкономический институт

1.1. Военная кафедра.

1.2. Формула навоза.

1.3. Что мы пили и пели.

1.4. Еще про выпивку, врачей и ихний юмор.

1.5. А что мы ели – нечто кулинарно-гастрономическое.

1.6. Про декана, Райку Врачеву и черного кота.

1.7. Саша Беляков и железный Шурик.

1.8. Худионо.

1.9. Как Шафран менял фамилию на … Шафранова.

1.10. Вы против чего воздерживаетесь, товарищ?

1.11. Фиолетовые чернила или как я чуть не вступил в партию.

1.12. Володя Златин и Андрюша Гладков, сравнительное жизнеописание или двойной портрет на фоне листа Мёбиуса.

 

1. Наш госэкономический институт

 

Университет нам улыбнулся,
В МГЭИ забросила судьбина…

Из студенческого фольклора

 

Историю родного института я узнал, попав в архив библиотеки, где находилось, наряду с действительно устаревшими и ненужными, множество книг в разные годы признанных идеологически невыдержанными или просто вредными - всякие там враги народа, уклонисты и агенты мирового империализма.

Оказывается, сначала это был Институт Экономических Исследований Госплана СССР, затем Плановая Академия Госплана СССР, не позже 1932 года преобразованная в Московский Плановый Институт, и только после войны появляется Московский Государственный Экономический Институт (МГЭИ). Ну а мы его называли проще и короче: геэкономический.

Поступил в этот институт я едва ли не случайно. Поколебавшись между МГИМО, мехматом и истфаком МГУ (хорош диапазончик!), и ни на чем не остановившись, я задумался: в дипломаты меня не берут из-за плохого происхождения, чистым гуманитарием, как и чистым технарем или математиком тоже не хочу быть. Кем быть? Совсем как у Маяковского. Тут мама вспоминает, что ее институтская подруга и наша соседка по Докучаеву переулку Ирина Петровна Блинова работает в каком-то экономическом институте. Я отправляюсь туда, и знакомлюсь с учебным планом. Половина названий предметов мне ничего не говорит, но есть и математика, и теория вероятностей, и математическая статистика, а наряду с этим - философия, история народного хозяйства, история экономических учений. Посчитав такой набор дисциплин разумным компромиссом между техникой, математикой и гуманитарщиной, я остановился на МГЭИ, и впоследствии не пожалел об этом ни разу.

 

1.1. Военная кафедра.

 

Одной из достопримечательностей института была военная кафедра. Раз в неделю мы, мужская половина, (на самом деле и четвертины не было: у нас не как в песне: на десять девчонок девять ребят, а три на одного) с утра до вечера занималась военной подготовкой, а женская - гуляла.

На кафедре собралась разная публика: от симпатяги флегматика майора Малинина, до неистового полковника Юсима, вскакивавшего на стол, чтобы показать, как следует одевать средства химзащиты. Редким педантом и службистом был подполковник Симаев, которого за глаза называли Гвардиисимаев. Лаборантка на кафедре - молоденькая Валечка Просветова, всеобщая любимица, позволявшая на экзаменах выбирать нужные билеты.

Возглавлял кафедру генерал Литвиненко, чуть ли не Герой Советского Союза. Невысокий, седой, с полным ртом стальных зубов, он удивительно походил на Фернанделя, картины с которым появились на экране в то время.

Лекций генерала мы всегда ждали с нетерпением: всякий раз он отмачивал какую-нибудь хохму, сам того не подозревая.

Идет, например, лекция об атомном оружии.

- Положите ручки. Атомное оружие обладает огромной разрушительной силой. Возьмите ручки.

Нужно сказать, что тетради для ведения конспектов были пронумерованы, прошиты, на последней странице стояла печать, хранились они на кафедре и выдавались только в день занятий, в конце которых отбирались. Так что продать в американское посольство сведения о тактико-технических данных автомата Калашникова, которым к тому времени было вооружено уже чуть ли не полмира, или танка Т-34, давно снятого с вооружения, мы никак не могли, даже если бы захотели. Но, бдительность - прежде всего, и генерал несколько раз за лекцию предлагал своим сильно окающим голосом пОлОжить ручки.

- Объясняю устройство атомного оружия. Положите ручки. Берется нейтрон, ударяется в другой, тот распадается на два куска и каждый тоже ударяется в свой нейтрон и так далее. Возникает цепкая реакция. Возьмите ручки.

- Товарищ генерал! Реакция цепная, а не цепкая!

- Цепными бывают псы, а реакция - цепкая, так и запомните!

-Товарищ генерал! Можно вопрос: а откуда берется тот первый нейтрон?

- Положите ручки. В этом-то и состоит самый главный секрет атомного оружия! Возьмите ручки.

В передовых по кафедре, особенно в строевой подготовке, я, естественно, не был. Но явно не был и последним. Например, Витя Сиренко: он был из семьи военного, погибшего в самом начале войны (а жил он в доме, который строил Солженицын на Калужской заставе, о чем Витя, подозреваю, до сих пор не знает), окончил суворовское училище и всю жизнь утверждал, что лучше быть генералом, чем профессором, и сожалел, что не пошел по стопам отца, хотя и профессором, впрочем, тоже не стал. Так вот, он был постоянным объектом шуток и насмешек: майор Малинин начинал занятия так:

- Сиренко! Встать! Закрыть солнце!

И новоявленный Иисус Навин вставал рядом со столом преподавателя и своими широченными плечами закрывал солнце, слепившее глаза майору, пока тот проверял по журналу, кто отсутствует.

А мне Гвардиисимаев без конца повторял:

- Не волнуйся, Барбакадзе! Я сделаю из тебя человека!

Я особенно и не волновался.

С чего началась трогательная забота полковника о моем будущем я давно забыл, но мой однокурсник Сережа Уланов (Серж, как мы его звали), прочитав эти записки, напомнил.

На одном из практических занятий мы осваивали знаменитый уже тогда на весь мир автомат Калашникова. Группа разбивалась на пары, а затем один ложился на матрас, заряжал автомат, стрелял, разряжал оружие и клал его рядом с собой. И все это под команду второго в паре. Затем они менялись местами. Естественно, автомат был с просверленным стволом и патроны без гильзы и пороха.

Когда пришла моя очередь, я исправно лег, вставил рожок, имитировал прицеливание и нажал на спусковой крючок. После этого следовало передернуть затвор, придержать вылетающий патрон, положить автомат, встать и громким голосом доложить: “Рядовой Барбакадзе стрельбу закончил!”.

Но у нерасторопного рядового патрон неожиданно заклинило. Я дергаю затвор раз, другой, третий – патрон не вылетает. Гвардиисимаев наклоняется ко мне, и тут, как назло, патрон, наконец, вылетает и попадает прямо ему в лоб. От неожиданности подполковник подает со стула под громовой хохот всей группы.

Разъяренный преподаватель тут же выгоняет всю группу за дверь, а мне устраивает выволочку. Ох, много добрых слов я от него услышал. Хорошо еще, что не старые недобрые времена были на дворе, а то обвинили бы в терроризме и покушении на жизнь и здоровье военнослужащего при исполнении.

Через несколько лет после окончания института я случайно встретил его на улице. Узнав, что я работаю на кафедре, защитил диссертацию и скоро буду доцентом, Симаев, в то время бывший уже полковником и занимавший должность военкома Москвы, с гордостью произнес:

- Вот видишь, я же говорил, что сделаю из тебя человека!

Я вежливо поблагодарил благодетеля.

1.2. Формула навоза.

 

Обажаемый, любимый и постоянно не к месту упоминаемый Александр Сергеевич слыхом не слыхивал про г-экономический, но …мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь… - это в точности про наш институт. Факультет где мы учились назывался общеэкономическим, и считалось, что его выпускники должны быть универсальными и синтетическими специалистами широкого профиля, и поэтому нас пичкали всем, чем не попадя: одних технологий отраслей народного хозяйства было чуть не десяток: от сельского хозяйства, где мы силились запомнить сколько коров можно обрюхатить спермой от однократного семяизвержения быка при искусственном осеменении (оказывается, больше десяти тысяч!), до металлургии (со всякими там мартенситами и ледебуритами) и стройматериалов (тоже словечки те еще - до сих пор не знаю, чем отличается адгезия от когезии и что это вообще такое, но в подкорке, или где там они хранятся, остались; я вообще люблю хитрые термины, например, очень звучное слово регургитация знаете что такое? Нет? Ну, так, загляните в словарь).

Но были предметы и вовсе уникальные, например, планирование местного хозяйства в районе. Мне на экзамене достался билет, где первый вопрос (не подумайте, не свобода Африки) был - океанический комплекс (я на полном серьезе стал рассказывать о китобоях, припоминая подробности из Лондона, Мелвилла и оперетты Дунаевского “Белая акация” про китобойную флотилию “Слава”).

Второй и вовсе - вывод формулы выхода количества навоза с одной головы крупного рогатого скота! Как говорит мой старший внук Вася: зуб даю, не вру. Я начал судорожно вспоминать школьную математику, и написал что-то вроде пи эр квадрат, имея в виду, что, мол, чем больше выходное отверстие, тем больше и получится этого самого навоза. На большее, моей фантазии не хватило.

Третий вопрос был про расчет числа помывочных шайкомест в районе. Ну, здесь я был на коне и долго рассказывал о достоинствах и пользе русской бани, о банных обычаях и т.п. Остановить меня было невозможно. Преподаватель, чтобы прервать мою филиппику стал осторожно двигать в мою сторону зачетку, не раскрывая ее. Это однозначно свидетельствовало, что отметки он мне не ставит, т.е. я получаю пару. Так же осторожно я двигаю зачетку ему обратно, не прерывая своего банного повествования. Ситуация у меня безвыходная: я женат, уже родилась дочь, и оставаться без степухи - смерти подобно.

Преподаватель по фамилии Озорнов невзлюбил меня сразу: лучше бы я не ходил на его занятия, а то почти каждый раз задавал всякие подковыристые вопросы, благо материал лекций и практических занятий весьма тому способствовал. Теперь после тридцати пяти лет работы преподавателем я его лучше понимаю, хотя сказать правды ради – наука у него была на редкость неинтересная и унылая, как, впрочем, и он сам. Трояк после долгих препирательств и унизительных уговоров я все же получил, но, как говорят преферансисты, зуб на него нарисовал.

Через год я распределился на кафедру применения математических методов и ЭВМ в экономике, и вскоре началось повальное обучение всех преподавателей института этим самым методам. В мою группу и попал бедняга Озорнов. И вот мерзавец преподаватель (это я, как Вы догадываетесь), вчерашний (в самом буквальном смысле слова) студент, закончив какую-либо мысль, обращается к аудитории с вопросом:

- Все понятно?

И, получив утвердительный ответ, подходит к своей жертве и вкрадчивым голосом спрашивает:

- Вам тоже понятно?

Преподаватели были сплошь пожилые, к математике не приученные, материал воспринимали с трудом, сидели, уткнувшись в свои тетрадки, пытаясь понять, что означают все эти симплексы, гиперплоскости и градиенты и зачем они им на старости лет понадобились, поэтому на мои хамские действия внимания не обратили. Озорнов же больше на занятиях не появился: то ли перешел в другую группу, то ли решил совсем не ходить. Вскоре он исчез из института. А через несколько лет в газете, не помню уж какой, был напечатан материал про какой-то затрапезный заочный институт, где процветало взяточничество. Озорнов был там одним из фигурантов. Вроде его даже посадили. Но я здесь не при чем.

 

1.3. Что мы пили и пели.

Пили и пели в институте много. В буфете почти постоянно было в продаже пиво, его убрали, когда я уже работал преподавателем. Придти на институтский вечер, билеты на который всегда доставались с боем, порой вызывалась чуть ли не конная милиция, без бутылки сухаря или без чекушки, считалось дурным тоном.

В двух шагах от института находился знаменитый на всю Москву пивной зал (а не бар) № 2, хотя зала № 1 давно не существовало: его закрыли, посчитав, что на улице Горького, напротив памятника Пушкину, такому заведению не место, а другого не нашли.

В нашей пивнушке мы с приятелем, Володей Левитаном, решили проделать фокус, подсказанный польским фильмом “Гангстеры и филантропы”, где какой-то пан, работавший в химической лаборатории, зайдя в ресторан, задумавшись, машинально опустил в бокал с вином ареометр - этакая стеклянная запаянная с двух сторон трубочка, которой измеряют плотность жидкости, а для алкогольных напитков этот показатель совпадает с содержанием спирта. Официантка приняла пана за проверяющего, и он несколько лет бесплатно разгуливал по варшавским ресторанам, да еще и взятки брал, пока не попался.

У нас такие фокусы не проходят. Я сильно сомневаюсь, что официантка смотрела польский фильм, но она мгновенно среагировала на наши махинации с ареометром.

- Видите тех ребят в углу, - и она показала на столик, где сидели угрожающего вида амбалы, - так вот, вытаскивайте свою фитюльку, допивайте пиво, и чтоб духу вашего здесь больше не было, если хотите остаться целыми.

Мы поняли намек и, решив, что эксперимент не удался, быстренько смотали удочки и больше не пытались его повторить.

Это вам не Польша.

Володя Левитан был весьма колоритной личностью.

Во-первых, это был первый, и единственный еврей из Биробиджана, которого я лично знал. До этого я был убежден, что если кто-то туда и поехал без конвоя в 30-х годах, как показывалось в кино “Счастливые времена”, то все давно сбежали, и единственным оставшимся там евреем был секретарь обкома, по фамилии, кажется, Шапиро. Ан, нет. Были, оказывается еще, да какие патриоты: в семидесятых годах, когда Левитан собрался линять за бугор, его мать заявила, что проклянет сына, если тот предаст Родину, давшую ему приют (в Сибири, между прочим), возможность получить образование и стать кандидатом наук, и ни какого разрешения не даст. Он смог выехать в Германию только через несколько лет, после смерти матери.

Во-вторых, он знал бесчисленное количество лагерных баек, прибауток, анекдотов, и свободно ботал (то есть говорил) на блатной фене, так как большая часть населения его родного Биробиджана составляли ссыльные, всяческие лишенцы и минусники (это которым запрещалось жить: если только в Москве – минус один, если ещё и в Ленинграде – минус два, ну и так далее до минус хорошо, если не сотни) и тому подобная публика. Было, у кого научиться.

Наконец, в-третьих, он играл на гитаре, что делало его сразу и везде душой компании и первым парнем, как на деревне - гармониста. Напомню, это конец 50-х и магнитофоны были очень большой редкостью, про всякие там плейеры никто и не слыхивал, радиолы были у очень не многих, все больше механические патефоны. Так что гитарист был находкой и центром любого сборища, а, тем более, студенческого.

Пели все подряд: старинные романсы и самопальные студенческие песни, популярные народные песни и туристский фольклор. Единственно чего не было в репертуаре, так это песен советских композиторов (за исключением, может быть, Подмосковных вечеров, да и то, благодаря Клиберну), постоянно несущихся из черных репродукторов, включенных по привычке сохранившейся еще с военных времен с раннего утра до позднего вечера и бесконечно надоевших всем. А вот когда культ разоблачили и оказался наш отец, не отцом, а сукою произошло обратное: всякий раз, когда показывали, например, довоенный фильм Трактористы, где огромный зал стоя поет что-то про партию, которая когда-то что-то прикажет, зрители громко исправляли переписчиков истории и пели когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет. Инстинкт противоречия, видимо, глубоко заложен в нашем народе.

Кроме этого стандартного репертуара Левитан знал несчётное количество эмигрантских и запрещенных песен Петра Лещенко, Вадима Козина, Александра Вертинского, Морфесси и черт его знает кого еще. Ну и, конечно, блатные и лагерные про Ванинский порт, про Колыму, про тебя пацанка в фартовых прохарях, про батальонного разведчика, который на фронте был за Россию ответчик, и его жену Клаву-шалаву, спавшую в это время в тылу со штабным писаришкой, множество вариантов незабвенной Мурки и т.д. Этому он тоже был обязан специфическому окружению у себя дома. Играл он для любителя вполне прилично, и мы с ним даже несколько раз дуэтом (я на домре) выступали на студенческих конкурсах и шефских концертах с популярной классикой вроде полонеза Огинского и венгерских танцев Брамса.

Была у нас и песня, вполне тянувшая на институтский гимн:

Университет нам улыбнулся,
В МГЭИ забросила судьбина,
Это ничего, что ты споткнулся, товарищ,
то всем знакомая картина.

В МГЭИ нам будет веселее,
Был бы лишь товарищ ты железный,
Запевай же песню друг смелее,
Подпевай товарищ неизвестный.

Если вдруг тебе преподаватель,
Не поставит во время зачета,
Спи спокойно, плюй на всё, приятель,
Для студента это не забота.

Если ты стипендии лишился,
Затяни потуже ремешочек,
Месяц пососёшь как мишка лапу,
Это не конец ещё, дружочек.

Если ж тебя выгонят из вуза,
Есть ещё лесные институты,
Но кончаем петь мы песни в рифму,
Наступили трудные минуты.

Это о том, что мы пели.

Пили же мы все подряд, не опускаясь, однако, до пролетарских Бориса Федоровича (клей БФ, который использовался так: открывалась бутылка или банка, туда засыпали по столовой ложке соли и соды, и затем ее, бутылку или банку, долго трясли, пока осадок не выпадал на дно, а сверху оставалась мутноватая жидкость, обильно насыщенная всякой дрянью, но и градусами тоже и, тем самым, вполне годная для употребления внутрь) и Полины Ивановны (политуры, очищавшейся точно так же, как клей).

Случалось и крепко погулять. С Левитаном в одной комнате в общаге жил Лёва Саркисов, армянин, родственники которого почему-то жили в Узбекистане - кажется в Коканде. Самое интересное: Лёва называл тамошних коренных жителей не иначе как звери. Сейчас в устах лица кавказской национальности это звучало бы забавно. Так вот, Лёвин дядька, простой завхоз на хлопкоочистительном заводе был подпольным, а, может быть, и вполне легальным миллионером. Раз в год он приезжал в столицу отдохнуть от трудов праведных и всегда останавливался в трехкомнатном люксе гостиницы Украина. Это были Лёвины звездные часы и дни. Он без конца сновал между Украиной и рестораном Арагви, откуда ведрами (ей-ей, не вру, сам помогал) возил цыплят табака, шашлык по карски, сациви, капусту по-гурийски, жареный сулугуни и прочие кавказские гастрономические прелести. Лёвин дядька предпочитал грузинскую кухню, но из номера Украины не выходил, наслаждаясь разнообразными услугами большеглазых и большегрудых гурий, каких, небось, и в райском саду пророка Магомета не встретишь, а вот в Москве - пожалуйста.

Все карманы Лёвы были набиты сотенными простынями (эти купюры были больше нынешних раза в четыре), дело было до реформы 1961 года, с тем самым Лениным, которого популярный тогда поэт истерически предлагал убрать с денег: тут-то, мол, все и образуется.

Через неделю дядька уезжал, и тогда королем становился сам Лёва. Дядька, само собой, денег не считал, и у племянничка оставался тот еще навар. Любимым развлечением Лёвы было ходить в поплавок рядом с кинотеатром Ударник, где выступал цыганский ансамбль. Мы садились поближе к оркестру, пили, гуляли, а под конец вечера Лёва раздавал нам по несколько сотенных купюр, шел к музыкантам, заказывал лезгинку и начинал танцевать. Мы же должны были по одному выходить и бросать ему под ноги эти сотенные. Когда однажды, кто-то новенький, не знавший этих купеческих замашек, после танца принялся подбирать деньги, Лёва на него зашипел:

- Ти, щто - нищий, щто ли? Эта - музыкантам!

Хотя на самом деле мы и были нищими: три таких бумажки равнялись месячной стипендии, и для многих, особенно, иногородних, исчерпывали весь их бюджет.

 

1.4. Еще про выпивку, врачей и ихний юмор.

 

Левитан бедняга один раз чуть не вылетел из института после очередного такого загула. Дело было так. После многодневной пьянки и солидного числа пропусков занятий, за что вполне могли снять со стипендии, пошел он в поликлинику за справкой о болезни. Пожилая врачиха без особых уговоров справку выписала. Счастливый Вовик, даже не удосужился прочитать, что там написано, и отнес справку в деканат. Через пару дней его вдруг вызывает декан, и спрашивает, чем это он так долго болел.

- Как, чем? Там же написано!

- Ну что же там написано?

- Грипп или ОРЗ, какое-нибудь…

Декан протягивает ему справку, и он с ужасом читает: диагноз - алкогольное отравление. Такой подлости и вероломства от врачихи он, конечно, не ожидал. Из института его не выгнали, но на месяц оставили без стипендии, и бедный Левитан мотался по всем московским однокурсникам, что бы иметь хоть одноразовое питание в сутки.

Другой курьез по поводу неумеренного пития произошел много позже, лет через пять-шесть после окончания института. Витя Рассадин жил тогда, кажется, в Краснодаре и приехал в командировку в Москву. По какой-то надобности, а, может быть, и просто так, мы зашли домой к нашему приятелю Олегу Голосову, жившем тогда возле метро Преображенская. Поговорили о том, о сем, и плавно перешли на кухню, где постоянно все было готово к застолью.

Дело в том, что Олег работал в это время директором института, в состав которого входила чуть ли не сотня филиалов, ходоки из которых постоянно мотались в Москву выпрашивать кто чего, а то и просто проветриться в столице. Не все эти ходоки допускались, конечно, к Голосову домой, но уж директора филиалов - точно. Поэтому в доме постоянно толкался народ, а на кухне шла перманентная пьянка, которую вынуждена была обслуживать жена Олега - Наташа, всеми фибрами души ненавидевшая работу мужа из-за этой постоянной круговерти людей в доме.

На кухне Олег достает откуда-то литровую бутылку неизвестного напитка, в котором вместо пробки торчал огрызок початка кукурузы. Мне сразу стало плохо: так обычно запечатывают в Грузии чачу, а я ее терпеть не могу. Ну ладно выпить стопочку, а уговорить втроем литровую бутыль, в которой может оказаться пойло градусов, этак под семьдесят - увольте. Кстати, грузины, вопреки распространенному мнению, пьют чачу редко и мало: в основном утром, чтобы похмелиться и пойти на работу. А за столом пьют обычно вино, чаще всего домашнее. Это, естественно, в деревне. В городах, особенно, в Тбилиси народ давно испортился и глушил водку почем зря. Ну, это так, к слову.

Олег, увидев мою кислую рожу, и, зная сильную личную неприязнь к чаче, поспешил успокоить: это всего лишь коньячный спирт - каких то девяносто градусов. Вслед за великим русским ученым Менделеевым я предпочитаю напитки не крепче сорока градусов, не зря же Дмитрий Иванович потратил полжизни на поиск оптимального соотношения спирта и воды в национальном напитке, выпивая, по утверждению знакомых мне химиков, по восемьсот граммовому штофу ежедневно.

Но не разбавлять же коньячный спирт? Пришлось пить так. Но я старался рюмку ополовинить, много закусывал и без конца пил воду. Витя же, налегал как следует и пил наравне с Олегом, хотя комплекции их сильно различались: один почти былинный богатырь, другой среднего росточка и менее чем средней упитанности комплекции. Бутылку, наконец, допили, и двинулись с Витей ко мне домой на Докучаев.

Как только мы вышли на улицу Витя начал, пардон, икать. Возвращаться было неловко, и мы решили доехать до дома. Икота, тем временем, нарастала. Мы сели во дворе на скамеечку, сердобольные старушки сидевшие у подъезда вынесли болезному водички попить - ни какого результата. Всезнающий Витя вспомнил, что если проикать целые сутки, то летальный исход гарантирован. Я как мог, успокаивал его: еще минимум двадцать три часа в его распоряжении есть, и если нам никак не удастся угомонить его икоту, времени для написания завещания предостаточно.

- Звони Кренделю, - говорит Витя.

Бедный Юлик! Все его многочисленные знакомые, круг которых был необычайно широк, держали его за своего домашнего врача и считали возможным по самому ничтожному поводу обращаться к нему в любое время дня и ночи. Увы, грешен этим был и я. Но тут ситуация и впрямь критическая: лучшему другу осталось жить меньше суток - медлить нельзя. Звоню.

- Что надо, - оправданно недовольным голосом спрашивает Крелин: время-то за полночь.

- Юль, а, правда, что если икать сутки, то кони двинешь?

- Правда.

- А вот Рассадин уже больше часа икает.

- И по такому пустяку беспокоить усталого человека? Пусть выпьет пятьдесят грамм коньяка и все пройдет.

Пришлось рассказать, что в переводе на коньяк в нем уже ни как не меньше семисот грамм. Юлик задумался.

- Веди его домой и закапай в оба уха по пять капель валерьянки, не поможет - утром привози ко мне в больницу, в восемь я уже на месте, авось еще живым привезешь.

От юмора нашего домашнего эскулапа порой мурашки по спине бегали (любимое его присловье: чего ты волнуешься, единственно, что у нас стопроцентное – это смертность!), да уж такая, видно, у них у врачей манера.

Кстати о манерах. Никогда не забуду, как мы с Володей Маевским ходили на опознание Юры Селиванова, который пошел кататься на лыжах, естественно без всяких документов, и умер, бедняга, прямо на лыжне от сердечного приступа. В морге, куда мы пришли для опознания, нас встретил устрашающего вида громила в окровавленном резиновом фартуке и плохо помытыми после очередного вскрытия руками. Он подвел нас к каталке, отвернул простыню, мы признали Юру и опрометью выскочили на улицу. Через минуту появился наш патологоанатом с сигаретой, которую он держал пинцетом, видимо, и на его взгляд руки были не очень чисты. Спросив, не нужно ли нам нашатыря, и услышав в ответ, что мы не отказались бы от спирта, но предпочли бы этиловый, амбал хмыкнул и сказал, что если всем сюда приходящим давать спирт, то Минздрав разорится.

Тут мы его спросили, что же случилось с Юрой.

- Сердце отказало, - невозмутимо ответил он, - у мужчин в возрасте от сорока до пятидесяти происходят изменения в организме, с которыми сердце не всегда справляется. Вот после пятидесяти можете расслабиться, а пока поберегитесь.

Я спросил его, а нельзя ли заранее узнать в каком ты состоянии и соответственно вести себя: мы-то как раз в критическом возрасте – по сорок пять.

Он посмотрел на меня, прищурившись, и ответил:

- Отчего ж нельзя, конечно можно: вон иди, ложись, я тебя взрежу, а на поминках друзьям твоим все расскажу, - и, захохотав, удалился.

Вряд ли нужно добавлять, что мы с Маевским тут же крепко напились.

Но вернемся к “умирающему” Рассадину.

Хоть я и удивился такому методу лечения, но Юлькин авторитет был непререкаем. Приехали ко мне домой на Докучаев переулок. Как на зло, валерьянки нет. Тетя Надя нашла капли Зеленина, которые мы с ней посчитали вполне удовлетворительной заменой валерьянки.

И, о чудо, через несколько минут после экзекуции Витя перестает икать и засыпает мертвым сном.

Так что запомните рецепт, на всякий случай: мало ли что.

Надо ли говорить, что доверие к Юлику после этого возросло на недосягаемую высоту.

 

1.5. А что мы ели – нечто кулинарно-гастрономическое.

 

При воспоминаниях о детстве и юности, основное - ощущение постоянного голода. Только когда мама защитила кандидатскую (к этому времени я учился на втором курсе института) с деньгами стало чуть полегче. А так что: мамина зарплата - 1200, тётя Надя, работая в регистратуре зубной поликлиники, получала 350-400 (это до хрущевской реформы 1961 года). Минус налоги, да выплата по Госзаймам: на нос получалось меньше пятисот рублей. И это на всё про всё: питание, квартира, одежда, отдых и т.д. Не густо, хотя во дворе мы были не самыми бедными.

Уж, кстати, коль упомянул о Госзаймах. Все хорошо помнят и без конца твердят о ежегодных снижениях цен в послевоенный период, а вот о том, что месячная зарплата была минимальной суммой подписки на столь же ежегодный Госзайм, никто не вспоминает. А это почти 10% зарплаты. Посчитал бы кто-нибудь из наших думских докторов наук, хоть Зюга, хоть Жиря, сколько экономила каждая семья в среднем на этих снижениях цен и тянуло ли это на 10%. Но не считают. А значит эти суммы, в лучшем случае, компенсировали одна другую, а в худшем… Так что без сложных подсчетов, для проведения которых вряд ли удастся собрать надежную информацию, трудно определить: хвалить ли Никиту, за то, что он освободил народ от этих ежегодных поборов, или ругать его за то, что заморозил выплаты по займам, обокрав тем самым, вдов, инвалидов и стариков, так и не доживших до выплаты многократно обесцененных денег в виде погашений.

Когда за обедом тётя Надя клала на мою тарелку одну котлетку и две ложки гарнира: картошки, макарон или гречки, я понимал, что больше просить нельзя, так как денег у нас мало, но съесть еще одну ужасно хотелось.

Я до сих пор, хотя давно пора начинать худеть – перевалил за центнер, без хлеба есть не могу. Насмешки о том, что макароны или пельмени с хлебом не едят, я пропускаю мимо ушей. Побывавший недавно на каком-то там необитаемом острове известный что-где-когдашник Бялко, заявил по телевизору, что, познав трёхдневный голод и вернувшись обратно, он не может оставить на тарелке что-то не доеденное.

Я этого не мог никогда. Мало кто, наверное, обратил внимание на эпизод из фильма, где Всеволод Шиловский играет наёмного убийцу и по совместительству художника стеклодува, или наоборот. Герой ужинает у себя дома с дамой полусвета. Сам он мгновенно опустошает свою тарелку и наблюдает за сотрапезницей, которая поковыряв вилкой и съев несколько кусочков мяса и не притронувшись к гарниру отодвигает тарелку. Шиловский ни слова не говоря, пододвинул её к себе и съел всё до чиста. На удивлённый взгляд девушки, он объяснил, что вырос в блокадном Ленинграде и оставлять еду, а тем более её выбрасывать он не в состоянии, хотя сейчас успешен, богат и не в чем не нуждается. На моих детей это не произвело никакого впечатления: они никогда не знали, что такое голод. Ну и, слава Богу.

Вспоминается производственная практика на заводе Михельсона, то бишь, Ильича, где вождя подстрелила полуслепая эсерка. Никак не пойму, неужели не могли найти стрелка получше, небось, что-то там не так. Обедать мы ходили в рабочую столовку, где ни одно блюдо не стоило больше рубля (в ценах до 1961 года), а порции наворачивали такие, что съесть их было не возможно. Тарелки там были только суповые, а о вилках и ножах ни кто и не слыхивал: все и всё ели столовыми ложками. Наверное, там я впервые наелся до отвала. А работяги еще просили добавки, и получали её бесплатно: гегемона нужно кормить как следует, иначе мало ли чего.

После маминой защиты я уже, конечно, не голодал, но отказаться от предлагаемой еды, был не в силах. Как-то случилось мне побывать в Мисхоре в доме отдыха ВТО Актер, где театральная публика всячески старалась похудеть и практически ничего не ела. Сосед за столом оказался таким же, как и я, не имеющим отношения к театру и, вероятно, с таким же голодным детством, как у меня, уж не вспомню, как его звали. Так вот, мы с ним съедали по два-три первых, столько же вторых, и выпивали неограниченное количество стаканов традиционного компота из сухофруктов. Не избалованная вниманием к своему творчеству столовская обслуга, вся высыпала из кухни и умилённо, а то и со слезой на глазах, смотрела, как мы уписывали результаты их труда. О том, что мы были их любимцами и в любой момент могли зайти попросить что-нибудь поесть, наверно можно и не говорить.

После целины, когда все были при деньгах, начали мы похаживать в рестораны. Удалось застать ещё время, когда большинство ресторанов были сравнительно дёшевы, и каждый имел своё лицо.

Лучшие цыплята тапака (именно так, а не табака - читайте Вильяма Похлёбкина) были, конечно в Арагви, как и шашлык по-карски.

За котлетами по-киевски следовало идти в Прагу.

Настоящая рыбная солянка водилась только в Якоре возле Белорусского вокзала, где, кстати сказать, под псевдонимом селёдка (или закуска, уже не помню) по национальному(?), подавался обыкновенный форшмак, больше нигде в Москве не приготовляемый.

А вот мясная сборная солянка – считалась лучшей почему-то в скромном арбатском кафе напротив Вахтанговского театра.

Чебуреки можно было есть только в Арарате, но не в ресторане, а в кафе, ресторан же славился шашлыками, люля-кебабом и ассорти из свежих и маринованных овощей.

В Узбечке, как ласково называли завсегдатаи ресторан Узбекистан, любителей баловали пловом, лагманом, шурпой, подавали манты, самсу и прочие прелести восточной кухни.

И уж совсем экзотикой считался Пекин с его черными протухшими яйцами, акульими плавниками, трепангами, салатом из бамбука и прочими незнакомыми яствами.

Открылся после многолетнего ремонта Славянский базар, (где в свое время, в позапрошлом уже веке, какой ужас, под водочку и блины с икоркой у Станиславского и Нимеровича-Данченко родилась идея создания Художественного театра), и москвичи отведали, наконец, настоящих расстегайчиков, паровую стерлядку и осетрину по-московски, квас с хреном и сбитень.

Высоким стилем считалось зайти в кафе Националь выпить чашечку кофе со взбитыми сливками. Там, кстати, играл ансамбль а ля рюсс, наполовину из моих друзей по Локтевскому ансамблю: помню Сашу Бухгольца, впоследствии бессменного гитариста Гараняновской Мелодии, Славу Кошечкина.

Вожделенной, но, практически, недоступной простому смертному мечтой было попасть в рестораны при разных творческих организациях: Доме литератора, Доме актера, Доме журналиста, Доме архитектора и так далее. Кормили там очень прилично и дёшево, а, главное, официанты и прочая обслуга, державшаяся за привилегированное место работы, была очень обходительна с клиентами, в отличие от обычных ресторанных халдеев, от которых буквально разило высокомерием, пренебрежением и неприкрытым хамством, если ты не бросал хрусты налево и направо. А откуда они у студентов или младших научных сотрудников?

Чаще всего мне удавалось попадать в Дом архитектора, благодаря Лёне Гуревичу. У него были друзья из знаменитого Кохинора – самодеятельного коллектива, позволявшего себе на концертах весьма острую фронду, как по профессиональным вопросам строительства и архитектуры, так и на общечеловеческие и общеполитические темы.

Атмосфера там была почти семейная, все друг друга давно и хорошо знали, без конца переходили от столика к столику, а когда кончались деньги, отправлялись в буфет, где завсегдатаям в кредит давали водку с кофе.

Порой, позволялись такие фортели, за которые в обычном ресторане запросто можно было угодить в ментовку, или, как минимум, получить хорошую взбучку.

Помню такой случай. Невдалеке от нашего столика с дамой сидел наш общий приятель Лёша Губаревич, по прозвищу Губа. Вечер был в разгаре, все уже навеселе. Внезапно у Губы выпадает из рук фужер и разбивается вдребезги. Вежливая официанточка (не перестаю удивляться составителям словаря компьютера – не поняв этого слова, мне предложили его заменить на… официант очка!) тут же убрала осколки, сказав, что ничего страшного, а стоимость бокала она включит в счет. Губа поинтересовался ценой, и, узнав, что речь идет всего о двух рублях, сунул ей червонец, после чего она очень довольная, улыбаясь и благодаря, удалилась.

Но не тут-то было…

Через несколько минут падает ещё один фужер, затем третий, причем видно, что хорошо подпивший Губа, просто гусарит. Поняв, что попала в неприятный переплет, официантка, забубнила про непорядок, на что Губа ответил – я, мол, заплатил за пять фужеров, а разбил всего три, так что два ещё в запасе. И шарах об пол ещё один. Только прибежавшей на шум директорше ресторана удалось его урезонить. Но милицию никто и не подумал вызвать, из ресторана его не выгнали, напротив, к столику все подходили, предлагали выпить, так что к концу вечера наш герой дня был пьян в стельку. Ясно, что такое ни в одном обычном ресторане не было возможно.

К середине шестидесятых это разнообразие стало нивелироваться, все рестораны стали как патроны из одной обоймы одинаковыми, причем, одинаково плохими.

Пришлось учиться готовить самому, обзаведясь для этого целой библиотекой кулинарной литературы, которую мне постепенно с огромными усилиями удалось собрать не без помощи Иосифа Раскина. Начинал я с простейших борщей, котлет и шашлыков, постепенно поднимаясь по кулинарной иерархии.

Любимые блюда – конечно грузинские: сациви (соус, естественно, который можно сочетать и с мясом, и с рыбой, и с овощами, а не только с курицей, как у нас привыкли), харчо, пхали (так называют это блюдо из разных овощей с орехами и прянностями у нас в деревне Беками, а вот Похлёбкин использует транскрипцию мхали: кто прав – не знаю) , лобио, аджапсандал, чохохбили, капуста по-гурийски (а не по-грузински) на столе не переводится.

Очень долго учил меня готовить плов Саид, мой аспирант из Ташкента. Должен сказать, что это одно из сложнейших блюд: почти тридцать лет оно в моём поварском арсенале, но каждый раз волнения – не пережечь бы лук или мясо – плов будет слишком темного цвета, не пожлобиться с пряностями – а то выйдет преснятина, не перебухать воды – рис не будет рассыпчатым, а не дольёшь воды – рис получится твердым и не вкусным. Чуть-чуть отступил от классической технологии и привет: получится вполне съедобная и даже вкусная рисовая каша с мясом, но не плов.

Если нужно кого-то сразить на повал, то лучше всего подходит индейка Мари-Мадлен: жареная в духовке индейка с соусом из шампиньонов, сыра, сметаны и коньяка – все падают и от названия и от необыкновенно изысканного вкуса.

Не нужно, однако, думать, что простая русская кухня мною забыта. Дудки! Любимый суп – щи из кислой капусты с говяжьей грудинкой, жирным шматом свинины и сушеными белыми грибами: вкуснее нет ничего на свете, особенно утречком, да с похмелюги. Прямо по русской пословице – щец покислей и чего-то там потесней.

А хорошо упревшая гречневая каша, заправленная лучком, обжаренным до золотистого цвета на свином сале, и мелко рубленным яйцом, сваренным вкрутую? А разварная картошечка, обильно политая постным (ни в коем случае не рафинированным!) маслом с селёдочкой и солёным огурчиком, да под запотевшую стопочку водки? А пироги с солеными груздями или с рыбой? А… Ладно, пожалею читателя, вдруг он читает натощак – этак можно и язву заработать.

Словом, накормлю лучше (уж во всяком случае, не хуже) чем в любом ресторане, не говоря о том, что на порядок дешевле.

Как-то в середине восьмидесятых Раскин по случаю приезда своего брата Гены из Киева, повёз нас на неизвестно откуда взявшемся, почти раритетном ЗИМе в загородный ресторан, кажется Русь. Там мы впятером за вечер просидели 250 рублей, огромные деньги по тому времени, хотя кухня была явно не ахти: ясно, что икру, севрюгу и семгу испортить трудно, а вот все, приготовленное поварами, было ниже всякой критики. Я предложил Иосифу пари: на стольник я напою и накормлю десяток человек и вкуснее, чем в ресторане. И выиграл.

Закончу эту тему двумя полярными эпизодами: своим гастрономическо-гурманским позором и одной до сих пор не разгаданной кулинарной загадкой.

Про устрицы, любой читающий человек знает если не с детства, то уж с юности точно. Но испробовать этот бужуазно-империалистический изыск у нас было невозможно. И вот уже на седьмом десятке я с женой Людой в собственный день рождения попал-таки в Париж, который, кстати, к моему стыду и удивлению, не произвёл ожидаемого ошеломляющего впечатления. Я много размышлял над такой странностью восприятия и кое-какие мысли возникли, но об этом как-нибудь в другой раз.

Заранее присмотрели ресторанчик, перед которым на улице была витрина, вся заложенная океанической экзотикой, во главе с самыми большими устрицами, каких нам удалось найти. Вечером мы пришли, сели и заказали дюжину огромных устриц. Люда еще попросила принести ей знаменитый луковый суп. Я её отговаривал, объясняя, что это вроде грузинского хаша, который едят грузчики с утра для снятия похмелья. Она, всё-таки настояла на своём, и дала попробовать мне. Суп как суп, ничего особенного, тем более в предвкушении такого события как первая встреча с устрицами.

Приносят огромное оловянное блюдо, все засыпанное мелко колотым льдом, на котором в художественном беспорядке разложены громадные раковины, ломтики лимона и веточки зелени: красота необыкновенная. Ну, как есть устрицы, я знаю едва ли не полвека, теоретически, правда. Раскрываю, подрезаю, выжимаю лимон, отправляю в рот и …

В детстве я был болезненным и худым ребёнком, и меня усиленно поили рыбьим жиром. Большей пытки я не помню: хлеб, густо посыпанный солью, солёный огурец – ничего не помогало, тошнило через раз. И вот я чувствую тот же самый незабываемо мерзкий вкус. У меня потемнело в глазах: что делать? Проглотить эту гадость я не в состоянии, выплёвывать как-то неудобно, тем более, что в полуметре от нас за соседним столиком сидят две дамы, уписывают за обе щёки эти самые устрицы и их лица буквально светятся счастьем: они не только съедают самих моллюсков, но и выпивают жидкость из ракушки с таким видом, будто это божественный нектар.

… и незаметно выплёвываю всё в салфетку, тут же влив в себя бокал вина. Смотрю на Люду. Она моих мучений не заметила, потому что у неё те же самые проблемы. Нечеловеческим усилием воли беру вторую раковину, полив предварительно её чесночным соусом, который был в маленьком сотейнике. Вдруг со второго раза пройдет. Увы. Результат тот же. Люда вторую попытку и не предпринимает. Девять огромных устриц уносит официантка, с удивлением глядя на этих миллионеров или ненормальных. Хорошо ещё лукового супа поели…

В гостинице под лимон и московскую колбаску выпили коньячку и грустные легли спать: с кувшинным рылом нечего лезть в калашный ряд. И в Париж первый раз нужно ездить в 16, а не в 61, всему своё время.

Несколько успокоился я, случайно наткнувшись в замечательной и прекрасно изданной книге “И.В. Цветаев строит музей”, на воспоминания Марины Цветаевой о своем отце, в которых она приводит его слова о том, как ему надоело завтракать с Нечаевым-Мальцевым, постоянно заставлявшим его есть всякие пулярды и устрицы: “Да я устриц в рот не беру, не говоря о всяких шабли…” – жаловался дочери профессор. Ну, Слава Богу, не один я такой. А, вообще, коль упомянул, нельзя не сказать доброго слова о Юрии Степановиче Нечаеве-Мальцеве, русском промышленнике, владельце знаменитых до сих пор стекольных заводов в Гусь-Хрустальном. Мало кто помнит сейчас это имя, а ведь именно благодаря его меценатству Москва имеет прекрасный Музей имени Пушкина, на строительство которого он истратил больше трех миллионов рублей золотом. Это при том, что император Николай II выделил на создание музея имени своего отца (до 1917 года он назывался Музеем им. Александра III) из казны всего триста тысяч. Да и подвиг Цветаева, как мне кажется, не оценен по заслугам: я бы назвал Музей его именем, и вовсе не потому, что я не люблю Пушкина – ему славы хватает и без этого.

А вот в Батуми, где мы с Володей Маевским и жёнами (я с тогдашней, его сестрой, он – с теперешней) отдыхали в конце шестидесятых, нас ожидал едва ли не пик наших гурманских ощущений.

Дело было так. Наш опекун, бывший аспирант Володиного отца Ивана Васильевича, познакомил с двумя своими друзьями: обоих звали Гиви, но один был маленький сухонький городской прокурор, другой – квадратный, с животом как на десятом месяце беременности, директор треста ресторанов Батуми.

В один прекрасный день (свежая литературная находка, не правда ли? но иначе сказать не могу, это действительно был прекрасный день, запомнившийся на всю жизнь) оба Гиви пригласили нас в ресторан, причем не в шикарную Аджарию, а в скромный шалман при городском стадионе. Накрыли нам в уголке чтобы никто не мешал, и тут началось… Пили, в основном только что появившуюся тогда Цицку, а вот ели – всего не упомнить и не перечислить.

Ну, зелень и фрукты – всегда на грузинском столе. Всякие там сыры: сулугуни, имеретинский, просто деревенский овечий и козий. Три вида хачапури. Сулугуни просто жареный и с помидорами. Харчо, чихиртма, базартма – это супы, кто какой хочет. Куриные потрошки, жареные с луком, чесноком и зеленью. Меленькая отварная речная форель с соусом сацибели. Коронное сациви. Бесподобное чанахи. Жареная морская рыба, уж не помню какая. Ну и, конечно, шашлыки всех видов: просто шашлык, карский, на рёбрышках, из осетрины и так далее. Большинство тарелок уносилось почти не тронутыми, но на смену им шли всё новые и новые.

И все это сопровождается неимоверным количеством вина, причем у Гиви-директора, который по праву хозяина был тамадой, живот на глазах увеличился уже до двенадцатого месяца. Несмотря на бдительное око тамады, зорко следившим за порядком на столе, мне удавалось через раз выливать свой фужер, а пили только из таких ёмкостей, на пол, благо в нем были здоровенные щели, и всё вино сразу уходило под пол. Толкнув под столом ногой Маевского, поделился с ним своим ноу-хау, хотя тогда такого слова ещё и не было. Дальше лили под стол вместе. Думаю, там не один литр оказался.

Дело близилось к концу, потому что принесли громадную хрустальную крюшонницу и начали готовить этот прекрасный в другой ситуации напиток, но сейчас повергший нас в ужас. Крюшонница меж тем наполнялась: две бутылки Цицки, бутылка шампанского, две бутылки прекрасного грузинского ситро в закупоренных настоящей пробкой бутылках, много льда и все имеющиеся в наличии фрукты – яблоки, груши, персики, сливы, виноград, арбуз и неизвестно откуда в это время года появившаяся клубника. Все это перемешивалось и хрустальным же половником разливалось по фужерам. Осталось собрать все оставшиеся силы, выпить крюшон и идти домой. Но не тут-то было…

Внезапно появляется повар в белоснежном колпаке и фартуке, наклоняется к Гиви и что-то шепчет ему на ухо. Тот приходит в восторг и кричит:

- Ныси, канышно ныси.

Через минуту повар возвращается и несёт на вытянутых руках большое блюдо. На нём находилось нечто не виданное: посередине блюда лежал каравай хлеба, в него были воткнуты шампуры, каждый из них обвернут большим блином, за которым скрывалось нечто необыкновенное. Такого мы ещё не видели.

Но силы наши были не просто на исходе, их не было вовсе. Лихорадочно думаю, что делать. Вспоминаю: древние римляне в таких случаях шли в отхожее место, вставляли два пальца в рот, ну и так далее… Потом умывались, полоскали рот и были готовы к дальнейшей трапезе.

Подмигиваю Володе, предлагаю пойти в туалет и излагаю свою идею. Первая реакция – негативная, не римские мы патриции, не привыкли к такому. Но положение безвыходное: или попробовать необыкновенное блюдо, которого возможно больше никогда и не увидим (так и оказалось!) но для этого необходимо пройти неприятную процедуру регургитации, или – ну, всё понятно: просто по-русски блевануть.

Вероятно, по одиночке ни один из нас на такое геройство не решился бы, мы ведь даже не плебеи по ихнему, по древне римскому. Но за компанию, как известно… Словом, мы проделали это мерзкое мероприятие, в первый и, надеюсь, последний раз в жизни, и вернулись к столу. Жертвы были не напрасны: взяв по шампуру и развернув блин, мы увидели необыкновенный шашлык бело-розового цвета. Жевать его не пришлось, мясо просто таяло во рту. Такой вкусовой гаммы мы никогда ни до, ни после этого, не ощущали. На наши вопросы из чего сделан этот божественный шашлык, Гиви только смеялся, но секрета так и не раскрыл. С высоты своего сегодняшнего кулинарного опыта могу предположить, что это была парная телячья вырезка, каким-то необыкновенным способом замаринованная, но это, впрочем, мои домыслы. Что это было на самом деле, так и осталось для нас загадкой.

 

1.6. Про декана, Райку Врачеву, стенгазету и черного кота.

 

Деканом нашего общеэкономического факультета был А.Г. Соловьев: пожилой грузный мужчина, с большими усами и стр-р-р-рашно революционной биографией, которую он постоянно пересказывал и переписывал. По традиции к годовщине революции он давал для факультетской стенной газеты очередную статью, которая, естественно, шла передовицей.

Однажды по этому поводу получил из-за нас нахлобучку ныне всем известный Леонид Абалкин. Он в то время был аспирантом, и от партбюро курировал нашу редколлегию. Делали мы праздничную стенгазету, прибежал вечно спешащий Леонид Иванович, посмотрел на почти законченный номер, сказал - вешайте, и ушел. Тут мы сбегали на Валовую за бутылкой, выпили, и Райка Врачева решила украсить передовицу нашего декана Соловьева, описывавшего очередные свои революционные подвиги (как потом оказалось вполне реальные - через много лет я прочитал в одном из сборников “Встречи с прошлым” его дневники, очень скучные, но с весьма интересными реалиями своего времени). И нарисовала около соловьевских бредней симпатичного и хамского черного кота (как бы предвосхищая булгаковского Бегемота – дело было лет за десять до первой публикации романа в журнале “Москва”), сидящего около оплывшей свечи и с грустью читающего про деканские подвиги. Так и повесили.

Было это 6-го поздно вечером, в институте никого не было. Газета провисела все праздники, а утром 9-го поднялся дикий шум. Газету тут же сняли, а Абалкина на ковер. Чем уж там он оправдывался, не знаю, но нам не сказал ни слова упрека.

Это, кстати, не единственный случай снятия газеты за “политическую неблагонадежность”.

Как-то, готовили мы газету ко Дню Сталинской конституции. Верхняя строка – название газеты и факультета. Затем во всю ширину газеты (а это три, а то и четыре ватманских листа) громадными буквами:

СОВЕТСКАЯ КОНСТИТУЦИЯ – САМАЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ В МИРЕ

Ну, а дальше статьи, заметки, стихи и так далее.

Шел 57 или 58 год, начиналась хрущевская оттепель и в Манеже впервые была организована выставка художников из стран народной демократии, как они тогда назывались. Впервые за много лет советский зритель cмог увидеть не только полотна, выполненные в манере соцреализма, но и что-то другое. Особенно выделялись разделы Польши и Югославии, где чуть ли не половина художников были (какой ужас!) абстракционистами.

На выставке шли бесконечные споры, порой доходившие чуть ли не до рукопашной: одни, с пеной у рта утверждали, что “Брак – это брак в искусстве”, другие не менее эмоционально защищали абстрактное искусство, с гордостью напоминая, что первым абстракционистом был русский – Василий Кандинский.

Обойти такое событие было никак нельзя, и мне поручили написать разгромную рецензию на это безобразие. К тому времени я, благодаря собирательству открыток (называется это филокартией), был достаточно искушен в основных направлениях западного искусства ХХ века, и поэтому постарался написать обтекаемую статью. Не ругать абстракционистов, дадаистов, кубистов, сюрреалистов и прочих было, естественно, нельзя, но я постарался хоть как-то протащить крамольные мысли, что, мол, как поиски новых форм, в качестве эксперимента и т.п., можно не запрещать эти направления, а дать народу и времени разобраться, насколько это жизненно и востребовано.

После долгой правки и сокращения статью решили опубликовать под рубрикой В порядке дискуссии. И надо же было так недоглядеть: название рубрики оказалось прямо под основным лозунгом. Глядя на газету издали, можно было подумать, что дискуссионной является демократичность нашей конституции! Ей-ей, ничего подобного мы и в мыслях не держали. Но зоркий глаз парткома именно это и углядел, и в очередной раз нашу газету сняли.

А один раз, газету сняли не из-за политики, а из-за сильной личной неприязни.

В аудиторию, где готовилась очередная газета, зашел Валя Кетов, член институтского комитета комсомола и, глянув на карикатуры, бросил через плечо: “Все смехуечками занимаетесь, нет, что-нибудь серьезное изобразить. Уберите эту мазню”. И ушел.

Мы разозлились на новоявленного цензора, ничего убирать не стали, а наоборот добавили: нарисовали ослиную голову, очень похожую на Кетова и подписали стишки:

Мне как ослу с горы видней,

Чуть-чуть смешно, но нет идей.

Дальнейшее понятно.

Вообще, Валя Кетов личность уникальная. Он был гораздо старше нас: когда мы поступили в институт, он учился уже на 4-ом курсе. А до этого закончил несколько курсов чуть ли не МГИМО, но почему-то перевелся к нам.

Учился он на одни пятерки, но, весьма своеобразно: приходил на экзамен, брал билет, готовился, отвечал преподавателю. Если его ответ оценивался на отлично, то отметка проставлялась в ведомости и в зачетке. Если ответ до отличного не дотягивал, то он просил не ставить отметки ни в ведомости, ни в зачетке: он подготовится и сдаст на пять. Некоторые преподаватели, заглянув в зачетку, махали рукой и ставили заветную оценку, чтобы не портить этого пятерочного великолепия, другие предлагали подготовиться и придти еще раз. Так в сессию он сдавал несколько экзаменов, остальные считались хвостами.

Когда дело подходило к концу учебного года, деканат вставал на уши: у человека два-три хвоста, и его нужно отчислять. А с другой стороны – круглый отличник. Как быть? Его оставляли на второй год, и он продолжал в том же духе. Кончилось дело тем, когда я уже работал на кафедре ассистентом, мне довелось принимать у Вали, уж не помню – экзамен или зачет. Следовательно, он проучился в институте добрый десяток лет, и получил таки красный диплом.

Но вернемся к нашему декану. Соловьев, вообще-то дядька был не злобный. У него в столе всегда лежали яблоки, и он постоянно ими всех угощал, но предпочитал потчевать хорошеньких студенток, недостатка которых в нашем институте не было.

Один раз его сильно обескуражила одна наша одногруппница. Она была постарше нас, и все норовила покомандовать. Мы как могли эти попытки пресекали, нам и так хватало начальства. А уж после этой истории она и вовсе больше не рыпалась.

В очередной раз изучали мы младшего из основоположников, где он про семью, частную собственность и государство толкует. Ну ладно, про частную собственность: из семьи фабрикантов – Энгельсов, все-таки (кстати, их фирма существует до сих пор). А вот про семью, которой у него никогда не было, или про государство, к которому он никакого отношения не имел, чего распинался? Ну, это так, зубоскальства ради.

Встает наша Вера и на полном серьезе спрашивает:

- Я в тексте встретила термин течка, не объясните ли, что он означает?

Соловьев бешено зашевелил своими усами и уставился на девушку, которой было уже сильно за двадцать, в полном недоумении, в то время как мы прилагали все мыслимые и немыслимые усилия, чтобы не расхохотаться во все горло. Томительное молчание было прервано звонком, после которого декан пулей вылетел из аудитории, бормоча что-то про словари, с которыми студенты второго курса должны бы уже научиться работать.

Мы же с хохотом, слышным, наверное, у Павелецкого вокзала, популярно объяснили Вере и смысл термина и все что мы по этому поводу думаем. Командирские ее замашки по отношению к нам на этом закончились.

 

1.7. Саша Беляков и железный Шурик.

 

Саша Беляков был нашим комсомольским боссом и учителем жизни: меня он пытался опекать и через много лет после окончания института, когда я уже преподавал, стал кандидатом наук и доцентом. Барские замашки, например, манера этак покровительственно похлопывать по плечу, явно были заимствованы им у своих шефов из высокого начальства. Более или менее как к равному, он начал относиться ко мне уже в постсоветские времена, когда все его жизненные устои закачались и рухнули, и в редкие встречи с ним, в глазах читалась растерянность и полное непонимание происходящего вокруг.

В комсомольские начальники он попал едва ли не случайно. Почему уже не помню, на институтскую комсомольскую конференцию выбрали нас четверых: Сашу Смирнова (которого мы звали АД, в отличие от другого Саши Смирнова которого звали АВ: один был Дмитриевич, другой - Владимирович), Андрюшку Гладкова, Сашу Белякова и меня. Мы сидели все вместе и трепались, не слушая, о чем разглагольствуют там с трибуны. Когда дело дошло до выборов, все стали выдвигать своих кандидатов в институтских комсомольских начальников. Когда спросили: кто там от первого курса, оказалось, что нам, почему-то, никаких наказов не дали. Наша троица, дружно решив, что это лишняя головная боль, обратила взоры на Белякова, а тот одновременно серьезно и скромно не отказался, выбрав, как впоследствии оказалось, свой жизненный путь и судьбу.

Попав в институтский комитет комсомола, он к третьему курсу стал его секретарем. Чтобы было легче работать, он набрал себе в помощники почти всех наших ребят, так что последние годы учебы я ходил в комитет как в родной дом. Частенько вечером покупалась бутылочка, и под символическую закуску распивалась. Несколько раз за этим занятием заставал нас Виктор Константинович Озеров - институтский партийный босс и впоследствии наш декан. К его чести, нужно сказать, что был он свойский и компанейский мужик и многие, особенно первый выпуск наших кибернетиков до сих пор сохранили с ним добрые, а то и дружеские отношения. За бутылкой в ходе неформального общения обсуждались институтские, партийные и комсомольские дела, и следует отметить, что Озеров не был твердолобым и прямолинейным партфункционером, какие пошли позже.

По должности Саше часто приходилось бывать в Москворецком райкоме комсомола, расположенном в одном здании с райкомом партии. Он приглянулся (чисто по деловым качествам, не подумайте чего другого) первому секретарю, а точнее секретарше Землянниковой, которую Саша за глаза панибратски называл Людмилой. Эта Людмила, пышнотелая крашеная блондинка, по виду больше походила на парикмахершу, официантку или, на худой конец, на заведующую небольшим универмагом. Хотя как на самом деле должны выглядеть партийные секретарши такого ранга точно не знаю: Фурцева, например, не походила ни на работягу, ни на доярку, ни на профессора, в лучшем случае на учительницу начальных классов в провинциальной школе, а вот, поди - руководила всей культурой, да, по отзывам некоторых приближенных к лику, хорошо руководила, разрешая изредка кой-какие вольности, хотя фраза, ходившая тогда: я боюсь культуры министра, характеризовала ее как нельзя лучше.

С Землянниковой из-за ее простоватого вида случались порой курьезы. Один из них произошел во время очередной предвыборной компании: в нашем институте, естественно, был агитпункт, где по очереди дежурили преподаватели, разъясняя редким посетителям политику партии на текущем этапе нашего движения к коммунизму. В один из вечеров дежурил тишайший и патологически осторожный, чтобы не сказать трусоватый Володя Бешенковский, бывший в то время аспирантом на кафедре планирования народного хозяйства. Вдруг в агитпункт, где в одиночестве скучал Бешеня, как мы его звали, входит простоватая с виду, крашеная блондинка и начинает осматривать оформление и лежащую на столах литературу, не обращая ни малейшего внимания на нашего агитатора. Ошалевший от долгого сидения и отсутствия хоть какого-нибудь общения Володя подходит к посетительнице и этак покровительственно похлопав по нижнему бюсту спрашивает:

- Ну что, милочка, пришла просветиться? Что ж, давай я тебя по-агитирую.

Откуда бедняге было знать, кто перед ним и что сокращенного имени своего Мила, а, тем более, Милочка, она терпеть не могла. Представить же себе, что кто-то может ее не узнать (начальство надо знать в лицо - гласила расхожая поговорка того времени), она, естественно, не могла. Хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка, секретарша вылетела в коридор, где уже суетилась ее свита или охрана, всполошившаяся от внезапного исчезновения и столь же внезапного появления шефини. На вопросы, что случилось, она процедила сквозь зубы об отвратительном оформлении агитпункта и отсутствии сегодняшнего номера Правды.

Рассказать же при всех о своем двойном позоре - быть не узнанной и покровительственно похлопанной по заднице - она, конечно, не могла. Бешенковский, которого тут же начали с пристрастием допрашивать, когда, наконец, понял в какую историю влип, стоял ни жив, ни мертв и ждал кар секретарских, в то время более страшных, чем кары небесные. Но Землянникова промолчала, и когда он позже нам рассказал, что действительно случилось, никто ему не поверил. Только подтверждение Белякова через много лет убедило меня, что это не легенда. Сашка же узнал об этой истории сразу: по возвращении в райком с секретаршей случилась истерика, которую удалось прекратить только солидной дозой коньяка, и после этого лишь самым близким она поведала о случившемся.

Но вернемся к Белякову. После института он проработал несколько месяцев инструктором райкома комсомола, затем стал третьим, вторым и через год был уже первым секретарем.

Следует сказать, что Землянникова была креатурой одного из самых влиятельных лиц первого эшелона руководителей страны того времени - Александра Николаевича Шелепина, которого в народе звали железным Шуриком. И, видимо, недаром: от первого комсомольца страны, через пост председателя КГБ, на котором оставил своего человека - Семичастного, он в начале шестидесятых годов стал секретарем ЦК КПСС. Как один из главных организаторов смещения незадачливого Никиты, в 1964 году стал членом Политбюро. Поговаривали тогда, и ходят слухи до сих пор, что именно он был главной пружиной заговора, а Брежнева рассматривал, как и многие, опереточной промежуточной фигурой перед своим воцарением. Но что-то у него не сложилось, и он, как видимо, самый опасный, пал первой жертвой бровастого Лёни. Уже в 1967 году, оставаясь еще членом Политбюро (откуда его вскоре также убрали), Шелепин был отправлен руководить профсоюзами, и практически отстранен от власти.

Не знаю, какие уж у них были личные отношения, но по работе Землянникова следовала за ним как тень, и стала секретарем ВЦСПС. Белякова она взяла с собой и сделала директором издательства профсоюзной газеты Труд. К этому времени и относится история, которую я хочу рассказать.

Сашка еше в райкоме ходил очень важным. Меня он называл профессура, Андрюшку и АД - наука: оба они работали в академическом институте. Когда же он стал директором издательства, гонору у него стало еще больше.

- Я руководитель хозяйства в пятьдесят миллионов! - было у него обычной присказкой в любом разговоре.

Изредка я один или вместе с Андрюшкой заходил к нему в сытинский дом на улице Горького и тут его фанфаронство не знало предела. Редактора газеты он часами демонстративно мариновал в приемной, что бы показать ему кто тут хозяин, а мы пили коньяк и слушали его рассказы о встречах с сильными мира сего. При этом он очень не любил светиться: однажды мы вытащили его в ресторан, кажется в Будапешт, и он вертелся как уж на сковородке, выглядывая знакомых и мифическую слежку. Мы, естественно, не допили и продолжили у меня дома на Докучаеве, где Беляков все время ругался, что мы его вытащили на свет божий: в ресторане дорого, да и кто-нибудь может увидеть (только позже я узнал о существовании списка ресторанов, где чаще всего бывают иностранцы, и куда функционерам определенного ранга ходить не положено). На следующий день он потащил нас на свою загородную резиденцию - затрапезный дом отдыха с весьма посредственной кормежкой и неограниченными запасами спиртного. Зато Сашка там был царь и бог: стоило ему бровью повести, как целая свора холуев летела исполнять его указания. Ну и, конечно, сидели мы в отдельном кабинете, куда никто лишний и заглянуть не мог, а симпатичные молодые официантки явно готовы были оказать не только гастрономические услуги. Нам с Андрюшкой там не понравилось: эта серость и скрытность нам была ни к чему, и больше мы там не появлялись.

В это-то время и отправился Беляков однажды с командой из ВЦСПС за границу. Почти в точности по Галичу: и мотались мы тогда по Европе с делегацией ЦК профсоюзов.

Во главе их был, конечно, железный Шурик. Объехали они пол Европы, встречаясь с профсоюзными деятелями разных стран. Заехали и в ФРГ, где попали в газетную империю Акселя Шпрингера. Во время переговоров с профбоссами в помещение, где они заседали, вдруг как бы случайно, входит сам хозяин. Вежливо здоровается со всеми и просит познакомить его с главным из русских. Ему, естественно, представляют Шелепина, но Шпрингер, скривившись, говорит:

- Мне не нужен профсоюзный босс, я хочу познакомиться с хозяином.

По шпрингеровскому буржуйскому разумению старшим должен быть руководитель производства, то есть Саша Беляков. Его и вытолкнули навстречу этой акуле империализма.

Крепко пожав ему руку, Шпрингер говорит:

- Пусть эти профсоюзники решают свои проблемы, а мы поговорим о своих.

И уводит еле живого от страха Сашулю с собой. В последнюю минуту тот оборачивается и видит разрешающий кивок Шурика.

Ежу ясно, что Шпрингер, этот мерзкий воротила желтой прессы, отлично знал, кто такой Шелепин, и кто был главой делегации: своей антисоветской выходкой он просто хотел унизить того и в его лице все советское руководство.

Три дня, которые Аксель возил Сашку по своим предприятиям, загородным виллам и ресторанам, были бы лучшими часами его жизни, если бы не торчавшая в голове занозой мысль, как на это отреагирует шеф. К его счастью у того хватило ума не ревновать и не распекать Белякова. Он знал тамошние правила игры, и не пытался их переделать.

Сашу он подробно расспросил, где они были, что видели, что ели и пили, и не сболтнул ли тот по пьянке чего лишнего. Но Беляков был мужик здоровый и, к тому времени уже, хорошо тренированный - ни какому-то там шпрингеришке было его споить. На том эта история и закончилась.

А вот алкогольная натренированность сыграла с Сашкой позже злую шутку: он едва не спился, с женой они разошлись, и под занавес советской власти он был то ли директором хлебозавода, то ли замдиректора по хозчасти какого-то затрапезного НИИ. Потом он, кажется, работал в каком-то банке, но поговорить, как следует за жизнь не случилось. На последнюю встречу курса - сорок пять лет поступления в институт - он даже не пришел…

 

1.8. Худионо

В институте училось довольно много иностранцев, в основном из народных демократий: монголы, вьетнамцы, болгары, немцы, восточные, разумеется, китайцев и албанцев уже практически не было, а к концу нашей учебы появилось множество арабов и просто черненьких из очень слаборазвитых стран.

А вот нашей группе повезло. Где-то на втором курсе появился крохотный, с иссиня черными гладкими волосами и выпирающими из-под верхней губы лошадиными, кипенно белыми зубами маленький человечек. Звали его Худионо Сосроатмождо. Наши местные остряки тут же переиначили фамилию и стали звать его Худионо Посратьможно. Был он из Индонезии, с которой у нас тогда была большая дружба. Президент Сукарно вместе с Неру и Тито был основателем движения неприсоединившихся стран, и мы его всячески обхаживали.

Сокращенное имя от Худионо было Йон, так мы его и звали. Получилось, что он больше всего общался с Андрюшкой Гладковым, Сашей Смирновым, который АД, и мной, к ним примкнувшим. АД к нему прилип, чтобы совершенствовать английский, а Андрюшку Йон выбрал в друзья сам, как наиболее элегантного студента во всей группе, а то и на всем потоке.

Дело в том, что, появившись в группе, Худионо сразу бросился всем рассказывать о своем пролетарском происхождении:

- Я лабочий, и папа у меня лабочий, и вся наша семья лабочий.

При этом он ни разу два дня подряд не пришел в институт одинаково одетым: менял костюмы, свитера, рубашки, галстуки. И спрашивал у Андрея, единственного в группе, у которого было несколько костюмов: все-таки папаша доктор наук – почему все ходят в институт все время в одной и той же одежде. Что уж там ему отвечал Андрей, не знаю, но я точно проходил три курса в одном пиджачке из рыжеватого такого букле, как и большинство других ребят на курсе.

Вскоре, однако, все прояснилось: нам троим Йон доверительно рассказал, что папа его ни какой не лабочий, а ни много, ни мало мэр Джакарты, а дядя - посол в Швеции, куда на зимние каникулы он поедет кататься на лыжах и нас с собой приглашает. Товарищ явно не понимал, куда он приехал и какие здесь порядки.

Из всего многообразия советской действительности того времени ему больше всего нравились конъяк, саслык и девоцка, предпочтительно блондинки.

Учился он кое-как, все время пропадая в ресторанах и на посольских приемах, причем в рестораны мы изредка, когда позволяли финансы, его сопровождали, а вот от посещения посольства категорически отказались к большому огорчению и удивлению Йона: там же все дают за плосто так, уговаривал он нас, тогда еще не в ходу было слово халява.

Несмотря на более чем слабые знания ему ставили тройки и даже четверки: про дружбу народов все преподаватели хорошо помнили. К тому же этот хитрюга быстро понял, что с иностранными языками у большинства преподавателей, как бы поаккуратней сказать, не очень, и придумал такой фортель. На экзамене он заявлял, что готовился по учебнику на английском, немецком или французском языке и все выучил, но по-русски отвечать ему тяжело. Какой язык предпочитает господин профессор? Господин профессор мялся, жался и, в конце концов, отпускал нашего друга с тройкой, а то и четверкой.

Единственным преподавателем, с кем этот отработанный фокус не прошел, был наш всеобщий любимец - философ Бернард Эммануилович Быховский. Высокий, подтянутый, прекрасно одетый чуть седоватый профессор был и для нас ребят и, несмотря на солидный возраст (хотя какой там возраст - ему не было и шестидесяти), для наших девчонок кумиром. Это было время раннего реабилитанса и с Быховского на открытом партсобрании снимали аж целых три выговора от ЦК КПСС или даже еще ВКП(б): в ранней молодости он работал в секретариате Троцкого и за ним всю жизнь тянулся, не знаю уж заслуженный ли, а скорей всего нет, иначе давно шлепнули бы, шлейф бывшего троцкиста.

Экзамен проходил так. В девять часов утра кафедральная лаборантка или кто-нибудь из преподавателей раздавал билеты и оставлял нас одних - Быховский не боялся никаких шпаргалок. Ровно в десять он входил в аудиторию и начинался экзамен. В час дня в дверях аудитории появлялась шикарная блондинка, лет на двадцать моложе профессора, одетая в светло бежевое меховое манто (как я сейчас понимаю - норковое), и уводила мэтра. У подъезда института стояла машина, на которой они и отбывали. Кем она приходилась Быховскому - женой, дочерью, любовницей или кем-то еще - никто не знал. Через час она привозила его обратно, и экзамен продолжался. Все норовили попасть именно в это время, потому что профессор был благодушен, умиротворен и либерален.

Этим и решил воспользоваться наш Худионо. Сев отвечать, он по обыкновению запел песню, что Гегеля читал по-немецки и хотел бы на этом языке отвечать. На чистейшем немецком профессор ответил, что согласен. Йон аж поперхнулся. Нет, вспомнил он, в этот раз он читал классика по-французски. Ну, что ж давайте по-французски, был ответ. В конец обескураженный, наш герой залепетал что-то про английский. Профессор с оксфордским акцентом согласился и на это. Это был конец: не предлагать же в качестве языка индонезийский.

Это была первая и единственная двойка нашего друга.

Что с ним стало дальше, я не знаю. Через несколько лет новый президент Сухарто устроил в Индонезии маленькую заварушку, перерезал всех коммунистов, и учеба в Москве могла дорого обойтись нашему Худионо. А может быть этот пройдоха и там сумел выйти сухим из воды.

 

1.9. Как Шафран менял фамилию на … Шафранова.

 

Очень приметной личностью в институте был Юра Шафран. Весельчак, балагур, душа любой компании, он был постоянным и незаменимым конферансье на всех вечерах. Кстати о вечерах. Институтские вечера были в конце 50-х годов едва ли не единственным развлечением студенчества. Сегодняшним молодым и представить такое невозможно: дискотеки, бары, кафе, макдональдсы, аквапарки и прочие развлекательно-увеселительно-питательно-просветительные заведения у них теперь на каждом углу.

Для нас же достать билет на институтский вечер было событием. На группу выдавали 3-5 билетов и если ты не в самодеятельности, не комсомольский деятель, хотя бы факультетского масштаба, или не ухитрился договориться подносить инструменты лабухам, игравшим на танцах - дело твое плохо. К тому же, следует учесть, что наш геэкономический и плешка более чем на две трети были женскими, так что со всей Москвы из технических вузов, особенно, из соседнего МИФИ, к нам валом валили ребята, у которых не во всех группах было, хотя бы по одной девчонке, в надежде хоть как-нибудь прорваться в наш малинник. Дело порой доходило до конной милиции.

Самое забавное, что сами хозяева сравнительно редко женились на однокурсницах или девушках с младших курсов: из нашего потока в сотню человек получилось всего три пары. Была ли тому причиной наша излишняя разборчивость, или девчонки наши относились к нам как к лирикам, которые в загоне, предпочитая физиков, которые в почете, во всяком случае, тогда время бума экономических профессий и песен про милых бухгалтеров еще не наступило.

Шафран, учившийся тремя курсами старше, как бы в нарушение традиции женился на нашей однокурснице Вале Клюс, красавице хохлушке, на которую пускала слюни чуть ли не половина ребят нашего курса, но конкуренции с Юркой, естественно никто не выдерживал.

История, которую я хочу рассказать, относится к более поздним временам. Юра давно работал в системе Госснаба (был такой Государственный комитет по материально-техническому снабжению безуспешно пытавшийся заменить собой рынок) и из шалопая и балагура превратился в главного специалиста и члена партбюро.

Какая муха его укусила, не знаю: то ли в Госснабе стали хуже относиться к инвалидам пятой группы, что сомнительно: Председателем Госснаба в то время был Дымшиц, едва ли не единственный еврей в Правительстве, то ли украинской родне жены не очень нравился зять с такой фамилией, что более вероятно, но Юрка решил поменять фамилию.

Ну ладно, хоть поменял бы на Иванова, Петрова или Сидорова. А то придумал: Шафранов!

При замене паспорта никаких проблем не возникло - заплатил червонец, не сходил один раз в кабак, и все дела. Но нужно менять и партбилет, который у них почище священной коровы: потерял, - вылетел из партии. А вылететь из партии много хуже чем туда не вступать. Беспартийный - это еще так сяк, а вот исключенный - это клеймо на веки вечные.

Будучи секретарем кустового бюро какого-то там снаба или сбыта, он рассчитывал у себя в тихую провести эту операцию по замене партбилета: все ребята свои, поставит потом бутылку другую и дело с концом. Ан, нет, на этом дело не кончилось. Решение необходимо было утвердить на парткоме Госснаба, а это тебе не с приятелями побалагурить.

Я жил в Докучаевом переулке, в двух шагах от главного здания Госснаба, и мы сидели, попивая пивко, в ожидании теперь уже Шафранова - паспорт-то он давно поменял. Пиво вскоре кончилось, и мы уж было собрались, не дожидаясь шефа - так между собой мы звали Юрку, плавно перейти на водочку, как он появился.

Таким я его никогда не видел: шеф был белый как полотно, руки у него тряслись, и он не мог произнести ни слова, пока залпом не опрокинул в себя два стакана водки. Лишь после этого бледность чуть сошла, и он обрел дар речи.

Оказывается, сначала шефа промариновали часа три, обсуждая какие-то вопросы, оставив его на последок.

Первый же вопрос был:

- По какой причине вы меняете фамилию?

Шеф, считавший, что это рутинная процедура, заранее не подготовил подходящей легенды и начал мямлить что-то не вразумительное. А старшие партийные товарищи из зала кричат: давай подробности. Он что-то про женину хохляцкую родню, про то, что у его матери фамилия Шафранова.

- А уж не хотите ли вы этим сказать, что в советской стране существует антисемитизьм?

Шеф даже если бы так и считал, не мог, естественно, сказать об этом вслух, да еще на парткоме Госснаба: тут же заставили бы положить партбилет на стол.

Долго еще мурыжили бедолагу, пока нехотя не приняли положительное решение.

Мы как могли, старались утешить Юрку, сбегали и не раз за водкой, но отошел он только через несколько дней.

 

1.10. Вы против чего воздерживаетесь, товарищ?

 

Еще одна забавная история, связанная с партийными делами, произошла с преподавателем кафедры философии по фамилии Дюментон. У него что-то было со зрением, и он как Билли Бонс ходил с черной повязкой. За глаза все звали его пиратом.

Надвигалось семидесятилетие нашего дорогого Никиты Сергеевича и вся страна дружно готовилась отпраздновать этот юбилей с не меньшей помпой, чем пятнадцатью годами ранее такую же дату корифея всех наук. Дали Героя Советского Союза (три Героя соцтруда у него уже было). Вот разве что музея подарков не организовали.

Всякая уважающая себя контора должна была послать поздравительный адрес, и ладно бы собрались ректор с партийным секретарем и написали что надо. Так нет. Нужно собрать всех преподавателей, сотрудников и студенческий актив в одну аудиторию, зачитать готовое письмо, спросить есть ли у кого дополнения и только потом проголосовать. Встает секретарь институтского парткома Мирсков, и так важно:

- Товарищи! Прошу голосовать. Кто за?

Лес рук.

- Кто против?

Ясно, никого. Тут бы ему и сказать: принято единогласно. Но как можно! А где внутрипартийная демократия? Поэтому:

- Кто воздержался?

И тут-то наш пират поднимает руку.

Мирсков сначала побелел, потом покраснел (а может быть и наоборот, уже не помню), и взбычившись над столом вопрошает:

- Вы против чего воздерживаетесь, товарищ Дюментон?

- Да нет, я не против чего, я воздерживаюсь.

- А я спрашиваю, против чего вы воздерживаетесь?

Дюментон лепечет что-то невразумительное, представитель райкома смотрит удивленно то на Мирскова, то на возмутителя спокойствия и ничего понять не может. Короче - вселенский скандал районного масштаба.

Поздравительное письмо все же постановили считать принятым единогласно, не считать же голос какого-то отщепенца, который сам, небось, не рад своей анти не поймешь какой выходке.

На следующий день шум, гам, тарарам: комиссия из райкома. Ну, еще бы: будь он какой-нибудь там физик-химик или, на худой конец, повар или товаровед - куда ни шло. А то доцент второй по идеологической важности (первая, ясно, история КПСС) кафедры - философии!

Выперли бедолагу и из института и из партии в два счета.

Но это был 1964 год!

Прошло всего несколько месяцев и дружно славившие дорогого Никитку соратнички, так же дружно турнули его на пенсию.

Тут уж настало время нашего пирата. Гордый борец с хрущевским волюнтаризмом враз был восстановлен в партии и в институте. Правда, проработал немного: уже на ближайшем конкурсе его вполне законно не избрали доцентом. Голосование закрытое - ничего не поделаешь. Да и то правда: для чего держать в институте этакую Кассандру (опять безграмотная машина предлагает заменить неизвестное ей слово: на что бы Вы думали? На Массандру!)? Зачем нам заранее знать, то, что своевременно будет опубликовано в газете.

 

1.11. Фиолетовые чернила, или как я чуть не вступил в партию.

Я уже вспоминал про фиолетовые чернила. Письма, написанные ими больше полувека назад прекрасно сохранились, в отличие синего или другого цвета и даже от карандашных. Убедиться в этом мне случилось сравнительно недавно, когда я разбирал оставшийся после смерти мамы архив.

Но столкнулся я с ними лет на сорок раньше.

Как только мы с АД стали ассистентами, причем я по его протекции: он порекомендовал меня заведующему новой кафедры И.Г. Попову как человека хорошо знающего математику: мы вместе учились на вечернем отделении мехмата МГУ. Сразу после окончания института и начала работы на кафедре, АД пошел выяснять, как бы вступить в партию. Никакими убеждениями это не объяснялось, а было способом побыстрее сделать карьеру.

С АД мы очень сблизились на целине и до конца учебы были практически неразлучны. Он, несомненно, был ведущим в нашем тандеме: более начитанный, более целеустремленный, да и, несомненно, более способный, чем я, АД стал для меня почти кумиром, на все я смотрел его глазами, хотя мы часто спорили и со многим в его словах и поведении я не соглашался.

Но это продолжалось сравнительно недолго. Постепенно прагматизм и подчиненность всех его шагов и поступков целям наибыстрейшего делания карьеры, патологическая завистливость и жадность стали отдалять меня от него, пока наши отношения не сошли совсем на нет.

Одним из первых звонков в охлаждении наших отношений и явился поход в партию. Как всегда АД все заранее выяснил и поставил меня перед фактом: завтра идем к секретарю факультетского партбюро и подаем заявления. Лично у меня такой потребности не было, хотя и до полного неприятия коммунистической теории и, особенно, практики было еще далеко. Но Адешник и слышать не хотел ни каких возражений, высмеял мои сомнения, обозвал идеалистом и, в конце концов, уговорил.

Секретарь, невзрачного вида мужичонка, с кафедры политэкономии, дал нам какие-то анкеты, велел их заполнить, написать заявления, найти двух рекомендателей и принести характеристику из комсомола - нам едва исполнилось по 22 года.

Много времени на это не потребовалось и через пару дней мы вновь пришли к секретарю. Тот взял бумажки, просмотрел их и сказал, что все это никуда не годится. Во-первых, для заявления существует специальная форма, и никаких отклонений от нее быть не должно: всякие там восторженные эпитеты, вроде до последней капли крови и полной победы коммунизма, оставьте для свиданий с девушками и первомайских демонстраций. Во-вторых, все должно быть написано только обыкновенной перьевой ручкой и фиолетовыми чернилами.

На мой вопрос для чего это нужно и где их взять, он недовольно ответил, что это не детский сад, а дело серьезное, и обсуждать здесь нечего. Вы свободны, будущие товарищи.

АД тут же устроил мне разнос за дурацкие вопросы, а я заупрямился: не очень-то и хотелось, если им надо - пусть принимают так, ничего переписывать не буду.

Это была первая моя серьезная стычка с АД. Впервые ни своими доводами, ни авторитетом ему не удалось заставить меня поступить так, как того желал он. Сам Саша все сделал, как велел секретарь, и, если бы партия так позорно не распалаь, срок его партийного стажа перевалил бы сейчас за сорок.

Ну а с фиолетовыми чернилами все понятно: как и дела заключенных, на которых стояли буквы ХВ, что означало не Христос Воскрес, и не Хана Вам, а Хранить Вечно, партийные документы подлежали вечному хранению. Коммунякам сама мысль о возможности замены их власти какой-то другой в то время, да и долго потом, казалась противоестественной, и, к сожалению, не только им самим.

Карьера АД, впрочем, не вполне удалась. Хотя он и стал едва ли не самым молодым доктором экономических наук, прорваться по академической лестнице выше, ему так и не удалось. Я из-за этого проспорил Володе Маевскому, который стал-таки академиком, причем настоящим - РАН, а не каких-то там расплодившихся в последнее время, ящик коньяка. Спорили мы на то, станет ли АД член-корром в 35 лет. Хоть цены были еще терпимые, но все же пришлось Володю охмурить и сказать, что спорили мы не на ящик, а на двадцать бутылок, а каких не оговаривали. Великодушный победитель согласился и мы выпили двадцать пятидесятиграммовых мерзавчиков к обоюдному удовольствию - Маевский никак не ожидал, что я через много лет выполню условия спора.

А вот Саша, в отличие от меня, видимо, чувствовал, что академическая среда настроена по отношению к нему, мягко говоря, не вполне доброжелательно. Его научные достижения все признавали, а человеческие качества многие не принимали.

И он решил сменить стезю. Пошел в ЦК: сначала научным консультантом, а затем работал помощником и начальником секретариата у множества партийных бонз. Последним был, кажется, гекачепистский Пуго. Всякий прикорм в виде столовского пайка, госдачи, автомобиля, санаториев и кремлевских больниц, был, конечно, не сравним с академическими благами, однако необходимость прислуживать малограмотным, чванным и надутым партийным чинушам, не могла его не тяготить. От этого его желчность и мизантропия выросли многократно.

Мне как-то случилось увидеть его в скверике возле памятника Героям Плевны. Цековская публика после сытного обеда любила совершать променад на природе. И вот я вижу АД среди кучки мурл, к которым по своему самомнению и близко бы не подошел, а здесь он идет среди них, искательно заглядывая в глаза, и натужно смеясь, видимо только что рассказанным анекдотам. Первым движением было подойти и нахально (я, как всегда был в потертых джинсах, да с бородой - явно человек не ихнего круга) с Сашей поздороваться. Но я унял себя и отошел в сторону.

По человечески мне его было даже немного жалко: талантливый, прекрасно образованный, очень собранный и работоспособный человек тратил себя на всякие пустяки ради чечевичной похлебки, хоть и весьма наваристой. Но, увы, он не первый, продавший душу дьяволу как Фауст, и, к сожалению, скорее всего не последний.

 

1.12. Володя Златин и Андрюша Гладков, сравнительное жизнеописание, или двойной портрет на фоне листа Мёбиуса.

 

Долго не решался писать об этих совсем разных, и по разному близких моих сокурсниках. Трудно представить себе более непохожих, чем Андрей и Володя людей.

Один, сын известного экономиста, доктора наук, игравший ребенком на коленях самой Долорес Ибарури, которая кого не попадя на колени не посадит; другой, ЧСИР – член семьи изменника родины.

Элегантный, одетый в модные костюмы и выглядевший едва ли не лучше всех на курсе, светский красавец и длинный нескладеха, абсолютно равнодушный к своей внешности и одежде.

Начитанный и эрудированный интеллигент, часто именно благодаря эрудиции и хорошо подвешенного языка, а не за счет глубоких знаний, получавший высокие отметки; и простоватый, косноязычный заика, который горбом, задницей и невероятным упорством добирался до сладкого плода знаний и, в конце концов, получил красный диплом.

Словом – вода и камень, лёд и пламень…

К этому следует добавить просто патологическое невезение Златина. Родился в семье врага народа, и даже если они с матерью не попали кто в лагерь, а кто в детприемник, какое у него было детство легко представить. В наш институт (и только в него!) он поступил только с третьего раза, что на фоне того, как он впоследствии учился, кажется совершенно невероятным.

Да и во время учебы в институте ему часто не везло. Вот два эпизода.

Сдаем экзамен по экономической географии на первом курсе. Мы с Андрюшкой судорожно листаем учебник, рядом стоит Володя. Вылетевший из аудитории потный и красный счастливчик, сдавший экзамен, сообщает новость: всем задают дополнительные вопросы про гидроэлектростанции. Златин немного напрягается и с ходу называет десятка два станций, тогда как мы кроме Волховской, Шатурской, Днепрогеса, да недостроенных Сталинградской, Куйбышевской и Братской ничего припомнить не можем. А всего Длинный знает названия и расположение 57 (пятидесяти семи!) электростанций. Мы с Андрюшкой переглядываемся и начинаем сомневаться куда идти: на экзамен или к врачу за справкой. И что в итоге? Мы с Андреем получаем по пятерке, а Златин – трояк, который позже ему приходится пересдавать. Где спрашивается справедливость?

Зачет по совправу. Бедняга Златин ходил на все лекции и подробно их записал. Не пропустил ни одного семинара, и, как следует, к ним готовился. Я ходил на лекции через раз, на семинары еще реже. Половина терминов, которые Володя произносит, мне не известна. Мы лежим на траве в скверике рядом с Павелецким вокзалом, где, как всегда у нас – навечно, стоит паровоз, на котором привезли умершего в Горках вождя мирового пролетариата. Вовка вслух читает лекции. Но… вокруг весна, солнышко, птички поют, стрекозы стрекочут, и я все время ловлю себя на том, что не слушаю про эти чертовы презумпции невиновности, договоры займа и найма и процессуальные кодексы, а думаю о своем, о девичьем, то бишь о девушках. Дочитали, идем сдавать: я сдаю, Вовка – нет. Негодованию его нет предела, и я с ним согласен, но что делать? Не идти же к старику Епанешникову, что бы он и мне поставил незачет? Даже не смешно!

На первых курсах такое повторялось не раз. Златин, не пропускавший ни одной лекции, сам решавший все лабораторки и контрольные, которые затем переписывал весь курс, из-за волнения, заикания, которое в обычных условиях было почти незаметно, и редкостного невезения шел на каждый экзамен как на бой или на плаху. Только на последних курсах Вовка обрел, наконец, уверенность в себе, почти не заикался, и таких срывов больше не было. И получил-таки красный диплом.

Распредели его в НИЭИ при Госплане СССР, где он попал в редкий по составу коллектив, из которого вышло впоследствии четыре академика РАН: А.И. Анчишкин, Н.Я. Петраков, С.С. Шаталин, Ю.В. Яременко. Умышленно перечисляю их по алфавиту, дабы не искушать себя и других ранжированием по вкладу в науку или иным достоинствам. Никто из них не был в то время даже кандидатом наук, все были молоды, увлечены работой, дружны. Володю они ценили, со всеми он был на ты.

Постепенно академик Н.П.Федоренко переманил эту блестящую когорту в ЦЭМИ (Центральный экономико-математический институт АН СССР), который возглавлял. Анчишкин забрал с собой Златина, Андрей же работал там сразу по окончании института. Так они вновь встретились в двадцати двух этажном здании возле метро “Профсоюзная”, на фасаде которого красовалось нечто, изображающее лист Мёбиуса. Что это такое (а это простейшая, так называемая, неориентированная поверхность, у которой нет ни правой, ни левой стороны) знали только математики, а простой народ в лучшем случае считал ухом, а в худшем – женскими гениталиями.

И в личной жизни они были антиподами: Андрей был женат два раза, и от второй жены имел троих детей; Володя до конца дней так и остался холостяком. Увы, считать семейную жизнь Андрюшки счастливой или хотя бы безоблачной, нельзя. Когда я бывал дома у того или другого, обе мамы меня эксплуатировали по части матримониального воспитания своих детей.

Ирина Яковлевна, Андрюшкина мама, свободная, раскованная, едва ли не разбитная, но вполне светская дама с очевидными следами былой красоты, постоянно полушутливо грозила мне оторвать детородный орган, так как считала меня виновным в двух неудачных браках сына. Я и, правда, имел к этому определенное отношение, но уж не на столько, чтобы в расцвете лет делать меня скопцом.

Надежда Самсоновна, сухонькая, напуганная жизнью и всего боящаяся старушка, напротив, каждый раз просила найти Вовочке невесту, ссылаясь на мой опыт:

- Марочка, - говорила она, - у вас же было много жен, ну помогите Володеньке, поделитесь с ним опытом, что вам стоит.

Златин стервенел, матерился на мать и на меня, но каждый раз повторялось одно и то же.

Уж к месту, или не совсем, но не могу не вспомнить такую историю про много жен. В том же ЦЭМИ работал незабвенный Альберт Львович Вайнштейн, которого в какой-то статье обругал ещё Кузьмич, за что его и продержали в лагере и ссылке едва ли не четверть века. К тому времени это был уже глубокий старик, но жажда жизни, оптимизм и чувство юмора не покидали его.

Однажды его пригласили оппонировать кандидатскую диссертацию в Новосибирский Академгородок. После защиты – обязательный банкет, где Альберта Львовича, как всегда, окружила, наслышанная о нем как о кладезе забавных историй и шуток, академическая публика. Кто-то спросил старика:

- Альберт Львович, а правда ли говорят, что у Вас было много жен?

Ни мало не смутившись, тот отвечает вопросом на вопрос:

- А Вы знаете, чем отличаются нации цивилизованные от нецивилизованных?

- Нет, - был дружный ответ.

- Цивилизованные нации считают: один, два, три и так далее по натуральному ряду. А нецивилизованные – один, два, три, а дальше – много. Так вот, с точки зрения нецивилизованных наций у меня было много жен, - под общий смех закончил старик.

Но, вернемся к нашим героям. Оба со временем стали кандидатами наук, причем Володя в силу своей исключительной работоспособности был буквально напичкан цифрами и сведениями, как общеэкономическими, так и в области своей специализации – общественные фонды потребления и уровень жизни населения. Если кому-то нужна была какая то цифра, то вместо того, чтобы копаться в справочниках, все шли к нему и эта ходячая энциклопедия тут же выдавала нужные данные.

Время шло, наступила перестройка, а затем навалились реформы, осуществлявшиеся цемистскими аспирантами, и приведшие почти всё население (за исключением самих этих аспирантов, естественно), и ученых в том числе, к полной нищете. Встречаясь с обоими друзьями в это время я видел, как тяжело они переживали и общую обстановку в стране и личные, в том числе, денежные неурядицы. В советское время кандидат наук, в зависимости от должности, зарабатывал 300-500 рублей, что обеспечивало ему вполне сносное существование.

Сколько точно платили кандидатам в то время, я уже не припомню. Это в годы нашей молодости и зрелости цены почти не менялись и существовали константы всем известные без всяких объяснений: батон белого хлеба – 13 копеек, килограмм картошки – 10 копеек, килограмм мяса – 2 рубля, кружка пива – 22 копейки. Ну и, конечно, всеобщий эквивалент – бутылка. При употреблении слова бутылка, никто не задавал дурацкого вопроса: чего? Все знали – водки. Современные молодые, и даже средних лет зрители Приключений Шурика не обращают наверно внимание на номерной знак автомобиля инвалида Моргунова – Д-2-87. А в наше время зал взрывался смехом и аплодисментами: это была цена знаменитой поллитры. 12 копеек стоил плавленый сырок, остается копейка – сдачи не надо, хотя на эту копейку можно было купить коробок спичек и выпить стакан газировки без сиропа из аппарата с непонятным названием сатуратор. Отсюда и пошло знаменитое: на троих по рублику.

В девяностые же годы мы побывали миллионерами, оставаясь при этом практически нищими и, естественно, при галопирующей инфляции ни о каких константах и речи не могло быть.

Володька эти пертурбации принимал очень близко к сердцу. Он как раз специализировался на исчислении показателей, характеризующих жизненный уровень, и хотя достоверной статистики как не было при советской власти, так не появилось и после ее падения, пользуясь косвенными показателями и одному ему известными приёмами, ухитрялся рассчитывать ключевые показатели и обрушивал эти ужасающие данные на всех встречных. Все это он переживал как личную трагедию, впрочем, живя с матерью пенсионеркой, он и действительно был жертвой этой трагедии.

У Андрея положение было ничуть не лучше: трое детей, из которых две еще школьницы, мать пенсионерка, не вполне здоровая физически и психически жена, отношения с которой были весьма напряженными. Целыми днями просиживал он на работе за компьютером, пытаясь хоть сколько-нибудь подработать, испортив себе этим зрение вконец. А затем понеслось: язва, инфаркты, инсульты… К шестидесяти годам он был настоящим инвалидом – ему оформили вторую группу без права работать.

Благодаря его удивительной благожелательности, доброте и интеллигентности к нему прекрасно относился весь институт, а женская часть так просто обожала. Кроме того, он не один десяток лет возглавлял институтскую кассу взаимопомощи: был такой явно капиталистический атавизм в рамках социалистический действительности. И должность эта была гиблая, как прогулки за город на Антилопе Гну с паном Козлевичем. Постоянный доступ к живым деньгам жег карман и душу, и многие не выдерживали искушения. Уж если в ЦЭМИ один из парторгов ухитрился пропить партвзносы, то, что говорить о кассе взаимопомощи.

При этом нужно учесть, что хоть и собирались большевики делать сортиры из золота, но эту гениальную задумку Кузьмича отложили до лучших времён, а пока следили за доходами своих членов сверхбдительно. Разводы или просто половая распущенность по отношению к подчиненным сотрудницам, пьянство или недовыполнение плана, любые другие нарушения норм морального кодекса строителей коммунизма были извиняемы и прощаемы. А вот с денежками – ни-ни: членские взносы неукоснительно следовало платить со всех без исключения видов заработка. Именно по этому партбилеты все (кто их имел, естественно) хранили на работе в несгораемых шкафах, убивая при этом сразу двух зайцев: во-первых, не потеряешь заветную красную книжечку, что считалось самым большим преступлением, караемым исключением из партии, ну а дальше, что и говорить; а во-вторых, жена не будет знать, сколько ты зарабатываешь – в партбилете лучше, чем в любых бухгалтерских документах все доходы фиксировались.

Недаром армянское радио на вопрос:

- Должен ли коммунист платить партийные взносы со взяток? – не задумываясь отвечало:

- Если честный коммунист, то должен!

У Андрюшки же за два с лишним десятка лет не было случая, чтобы в кассе не оказалось денег или чтобы хоть копейка пропала. И об этом знали все.

Конечно, руководство института платило какие-то крохи вплоть до самой смерти Андрея, хотя последние три-четыре года он не появлялся на работе, но этих денег и двух пенсий – его инвалидной и Ирины Яковлевны, едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Они жили вдвоем в однокомнатной квартире: инвалид и полуслепая девяностолетняя старушка и неясно было – кто битый, кто не битый и кто кого везет.

Тут умирает Володина мама Надежда Самсоновна, Царство ей Небесное. И он остается совсем один.

Шел 1997 год, я отлеживался на бюллетене, прячась от своего “друга” Горлопанова, который хотел выгнать меня с работы, и, от нечего делать, обзванивал всех близких и дальних знакомых. С Володькой мы трепались часами. Чего только этот кладезь информации мне не рассказывал: куда идти для получения новой справки о реабилитации, какие документы собирать для получения максимальной пенсии, чем лечить язву и какие пилюли принимать при высоком давлении и т.д. и т.п. и пр.

Слово суицид ни разу в этих разговорах не было употреблено. Думаю, книгу Чхартишвили Вовка не читал, да и вышла она, кажется, уже после его гибели. Для него эта проблема была не книжной, теоретической, философской или теологической. Проблема была практическая, житейская.

Зачем жить?

Легко ли жить?

А стоит ли жить?

Так для чего мы живем?

И с кем жить?

На что жить?

Видимо, на эти вопросы он ответов не нашел.

А двадцать два этажа были большим искушением. Незадолго до гибели он в кабинете Вити Рассадина на семнадцатом этаже подошел к окну и сказал:

- Витя, я сейчас встану на подоконник, а ты подтолкни меня.

Как просто, казалось ему: сделал один шаг и все проблемы решены…

Витя вел с ним долгие беседы, заканчивавшиеся обычно в институтском кафе на третьем этаже. Водка успокаивала, но не излечивала.

С подобными разговорами заходил он и к Саше Ставчикову, нашему однокурснику, Ученому секретарю института. И не один раз. Сначала это воспринималось как неудачная шутка, затем ему стали предлагать лечь в больницу или съездить полечиться в санаторий. Володя панически боялся врачей и от всего отказывался.

Не могу отделаться от мысли, что будь в это время в институте Андрюшка, он сумел бы найти какие-то слова поддержки, утешения и вдруг случилось бы чудо. Но Андрей сам лежал с очередным инфарктом или инсультом, и чуда не случилось…

В пятницу вечером Володя остался в институте на ночь и утром прыгнул с двадцатого этажа. Что творилось в его душе в эту ночь, мы никогда не узнаем. Володя не был человеком религиозным и грех самоубийства не тяготил его, просто он не мог больше жить. И не стал…

На похороны собралось много наших с курса, все были в шоке, девчонки (шестидесятилетние старушки-пенсионерки) плакали навзрыд.

Андрею я, конечно, ничего не сказал. Он был уже совсем плох: не только не выходил из дома, но и почти не вставал с постели.

Инфаркт следовал за инсультом и наоборот. По два-три раза за год его забирала скорая и отвозила в больницу в реанимацию. Первое время после нескольких недель капельниц, уколов и пилюль возникала ремиссия, но с каждым разом все более слабая. Доктора на вопросы о его состоянии и возможных перспективах только пожимали плечами: сами, что ли не видите. Увы, видели.

Одна из последних встреч…

Он практически перестал говорить: скажет несколько слов, дальше не может, злится от этого, напрягается, краснеет, заикается и плачет. Едва ли не каждый мой приход, а я у него бывал практически еженедельно, начинался один и тот же разговор. Дождавшись, когда Ирина Яковлевна выходила на кухню, он шепотом просил:

- Рыжий, принеси мне таблетку.

Какую, он не говорил, это было и так ясно. Я на него ругался, говорил, что у меня никаких таблеток нет, а если и были бы, то все равно не дал бы. Но он снова и снова возвращался к этому вопросу.

Все это было нестерпимо больно. Почти каждый раз, возвращаясь от него домой, без полстакана водки я не мог прийти в себя. Так продолжалось несколько лет. За это время ушли из жизни наши друзья однокурсники: никогда ни чем не болевшие здоровяки – два Саши: Аршинов и Моух, а несчастного страдальца Господь всё не прибирал.

Наконец, за неделю до встречи нашего курса по случаю сорокалетия окончания института, он тихо скончался. Мир праху его. Как-то они там встретились со Златиным? Если, вообще, там встречаются…

Ирина Яковлевна пережила сына всего на полгода. После его кончины жизнь для неё потеряла всякий смысл, и она тихо отошла…

2. Ученые и ученые советы >>>


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Редактор - Е.С.Шварц Администратор - Г.В.Игрунов. Сайт работает в профессиональной программе Web Works. Подробнее...
Все права принадлежат авторам материалов, если не указан другой правообладатель.